Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Успех этой книги был еще меньше, чем успех «Воспитания чувств». Флобера это поразило, ибо он полагал, что произведение науки и искусства, каковым являлось «Искушение святого Антония», легко приобретет известность; но он не страдал от неудачи этой книги так, как мы этого боялись. «Искушение святого Антония» оставалось любимым произведением Флобера до конца его дней.
О «Трех повестях» я скажу немного. Для Флобера они явились своего рода рассеянием. Он приступил к «Бувару и Пекюше», своему последнему произведению, так и оставшемуся незавершенным, но, устрашась предстоящей работы и к тому же удрученный потерей состояния, оставил этот большой труд и ради развлечения занялся «Тремя повестями». Это были: «Легенда о святом Юлиане Странноприимце», «Простая душа» и «Иродиада». На каждую из них он потратил около шести месяцев. Работу над повестями он называл своим отдыхом. Однако вернемся к «Бувару и Пекюше», о нем я скажу все, что знаю, но буду краток, ибо книга еще не вышла в свет и мне не хотелось бы лишать ее прелести новизны. По замыслу автора, «Бувар и Пекюше» должен был стать для современной эпохи тем же, чем «Искушение святого Антония» было для мира античного: отрицанием всего, или, вернее, утверждением всеобщей глупости. Только «Искушение святого Антония» — это эпическая поэма, тяготеющая к лиризму, тогда как «Бувар и Пекюше» — комедия, впадающая в карикатуру. Флобер взял двух простаков, старых чиновников министерства, которые оставляют службу и поселяются за городом, где принимаются изучать все отрасли человеческого знания отчасти ради развлечения, а главным образом, имея в виду самую благородную цель — приносить людям пользу. Разумеется, их попытки не увенчались успехом: они терпят одну неудачу за другой, бесплодно переходя от сельского хозяйства к истории и от литературы к
34
В марте 1880 года Флобер начал писать последнюю главу первого тома романа «Бувар и Пекюше», но смерть оборвала его работу над книгой. В рукописях Флобера сохранились лишь некоторые подготовительные материалы ко второму тому. (прим. коммент.).
Я не могу также обойти молчанием его «Кандидата», злосчастную пьесу, которая ставилась в театре Водевиль и не имела там никакого успеха. Страсть к театру постоянно волновала Флобера, но не надолго отвлекала его от работы над романами. Он заразился этой страстью, главным образом, от Буйе. Вместе с ним он написал пьесу «Слабый пол», которая сначала была принята в Водевиле, но затем г-н Карвало, бывший тогда директором театра, выразил желание получить пьесу, написанную самим Флобером. Вот тогда-то и возникла пьеса «Кандидат». Вначале Флобер верил в ее успех, но на генеральной репетиции, которая нас сильно огорчила, почувствовал неминуемый провал пьесы. Однако он прекрасно владел собою и мужественно держался в эти трудные для него минуты. Флобер присутствовал при полном своем поражении, но внешне ничем не выдал охватившего его волнения. Зал застыл в холодном и почтительном молчании, раздалось два-три свистка. На улице шел снег. При выходе из театра я увидел его: он стоял на тротуаре и курил сигару; домой он вернулся пешком, беседуя с друзьями. После четвертого спектакля Флобер взял пьесу обратно. Его по-настоящему удивляло, что публика не поняла комизма пьесы. Если он и страдал от своей неудачи, то мы ничего об этом не узнали. В этой связи мне хотелось бы привести пример благородства его натуры: Флобер видел успех друзей, но был чужд всякой зависти, всякого недоброжелательства. Вскоре после постановки «Кандидата» в том же самом зале театра Водевиль, который так живо напоминал ему о его собственном провале, Флобер горячо аплодировал пьесе Альфонса Доде «Фромон-младший и Рислер-старший». Он присутствовал на премьерах всех своих друзей; его великолепная могучая фигура высилась над головами окружающих; он бросал на противников грозные взгляды и, опираясь на трость, время от времени стучал ею по полу, усиливая шум оваций. Никогда не замечал я на его лице ни тени зависти в минуты триумфов его младших и более счастливых собратьев; он обнимал нас и плакал от радостного умиления. Это — редкостная и прекрасная черта характера, которая нечасто встречается в нашем мире, где даже лучшие из людей не свободны от человеческих слабостей.
Позднее он прочел нам свою пьесу «Слабый пол», которую предназначал для театра Клюни. Идея пьесы была остроумна, отдельные сцены — превосходны, но в целом пьеса показалась нам очень слабой; он понял это по нашему смущенному молчанию и оставил пьесу у себя. Быть может, именно в этот день он и расстался со своей все еще дорогой ему иллюзией; потому что на репетициях «Кандидата» он рассказывал нам сюжеты еще пяти-шести задуманных им пьес, которые он собирался поставить на сцене, если они понравятся публике. Но с тех пор Флобер никогда больше не упоминал о них — он отказался от театра. Единственная пьеса, к которой он сохранил нежную любовь, — была феерия «Замок сердец», написанная им совместно с Лун Буйе и д’Осмуа; эта вещь была недавно опубликована в журнале «Ви модерн». Он часто говорил, что ему хотелось бы перед смертью увидеть на сцене хотя бы две картины из этой пьесы: «Кабачок» и «В семейном кругу». Он их так никогда и не увидел, и его друзья думают, что это — к лучшему.
Гюстав Флобер оставил лишь одно посмертное произведение — роман «Бувар и Пекюше». Быть может, среди его бумаг найдут еще кое-какие записи, которые составят в целом один том. Во время путешествия на Восток Флобер писал заметки о Египте, Нубии, Греции, и, разумеется, все это очень любопытно. Другие же записи — о Палестине, Сирии, Карамании, Лидин, Европейской Турции — сделаны им уже по возвращении в Париж на основании заметок Максима Дюкана. Кроме того, там могут обнаружить и отрывки из «Искушения святого Антония», исключенные самим автором, отрывки, представляющие живейший интерес.
Я не говорю уже о письмах Флобера, которые, без сомнения, будут когда-нибудь собраны и изданы, что, вообще говоря, явится нелегкой задачей, так как, желая избежать их публикации, Флобер нарочно употреблял там довольно рискованные выражения, что действительно очень затрудняет их печатание; я имею в виду, разумеется, письма к самым близким друзьям, но они-то и являются наиболее интересными.
Несомненно, Флобер рассчитывал прожить еще не один десяток лет. Он говорил о смерти, думал о ней и страшился ее; но это не мешало ему развивать перед нами и литературные планы, для осуществления которых потребовалась бы еще целая жизнь, так как каждую книгу он писал в среднем семь лет. Нам хотелось, чтобы он создал еще один роман о любви, ибо мы чувствовали, что ему необходим большой литературный успех. Мы советовали ему написать историю одной любви в эпоху Второй империи, события которой он близко наблюдал и о которых оставил ряд интересных записей. Он не отказывался решительно, по все время колебался; предстоящая работа пугала его, ибо согласно его методе ему пришлось бы пересмотреть огромное количество документов, относящихся к этой эпохе. Быть может также, он чувствовал себя несколько стесненным после пребывания в Компьене; прибавьте к этому, что его всегда занимала какая-нибудь нравоучительная идея, хотя действие романов всегда было очень простым, и что всякая работа стоила ему множества усилий, прежде чем удовлетворяла его. Наконец он остановился на одном сюжете. Но он рассказывал о своем замысле очень неясно, поэтому я не могу передать его со всей точностью. Это была история любви, но виду вполне пристойной, но по существу своему порочной и лишь носящей личину порядочности. Героем должен был стать тот же пошляк-буржуа. Но, в сущности, этот роман из эпохи Второй империи, как мы его называли, мало привлекал Флобера. Другие литературные замыслы постоянно тревожили его, и я сильно сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь написал этот роман. Одной из идей, занимавших Флобера за последние два года, была повесть о Леониде Фермопильском. Однажды я застал его в сильном возбуждении, почти в лихорадке. Он не спал всю ночь, потрясенный сюжетом, который возник в его воображении накануне, после чтения истории Фермопильской битвы. «Я сам не свой», — сказал он мне. С необычайной ясностью он представлял себе, как Леонид вместе со своим отрядом из трехсот спартанцев отправляется к Фермопильскому ущелью; он говорил о них, как о каком-нибудь известном ему отряде
Мне остается рассказать о том, как работал Гюстав Флобер и чем являлось для него совершенство формы, которое составляло радость и муку всей его жизни.
Возьмем любую из его книг и рассмотрим ее с момента ее возникновения, когда сюжет еще только зарождается в сознании писателя и в общих чертах ложится на бумагу. С этой минуты художник закладывает фундамент будущего произведения; он принимается за поиски материалов и располагает их в самой строгой последовательности. Флобер прочитывал огромное количество серьезных работ; вернее, он их внимательно перелистывал и, следуя безошибочной интуиции, которой он гордился, находил нужную страницу, необходимую фразу. Часто, прочитав сочинение в пятьсот страниц, он отмечал для себя всего лишь одно полезное сведение и тщательно его записывал; случалось даже, что такое чтение не давало ему ровно никаких результатов. Этим и объясняется то обстоятельство, что на каждую его книгу уходило в среднем по семь лет труда; ибо подготовительная работа отнимала у него, по крайней мере, года четыре. В увлечении он читал том за томом; какое-нибудь примечание под страницей заставляло его просматривать специальные трактаты, обращаться к первоисточникам, с которыми ему хотелось познакомиться, так что в итоге ему случалось перерыть целую библиотеку. И все это ради одного сомнительного факта, простого слова, в котором он не был уверен. Мне даже кажется, что он забывал порою о своем романе и с любознательностью ученого продолжал в увлечении читать дальше, расширяя круг своих познаний. Эрудиция Флобера явилась результатом самого метода его работы, беспрестанных поисков материала, необходимого для написания книг. Ему пришлось восстановить знание латыни, он перерыл всю античность и всю со-временную науку ради «Саламбо» и «Искушения святого Антония», а также ради «Воспитания чувств» и «Бувара и Пекюше». Итак, мало-помалу его записи, эти извлечения из книг, все накапливались и вскоре составляли целую груду толстых тетрадей. Он обращался с расспросами к специалистам, посещал Национальную библиотеку и рассматривал там эстампы, нередко уезжал за город и возвращался с необходимыми сведениями о местах, где действовали его персонажи. Количество заметок все росло, превращаясь чуть ли не в гору. Чтобы дать представление о том, насколько добросовестно он работал, достаточно сказать, что перед тем, как приступить к «Воспитанию чувств», он перелистал все комплекты «Шаривари»: ему хотелось постичь характер журналистики эпохи Луи-Филиппа.
Из юмора «Шаривари» возник образ Юссонэ. Я могу привести множество примеров подобной добросовестности, переходящей в манию. В конце концов заметки скоплялись в таком изобилии, что он прекращал работу: это случалось тогда, когда все необходимые материалы уже были собраны или просто он смертельно уставал от такого рода работы; при его исключительной добросовестности эти изыскания могли длиться до бесконечности; но наконец наступал час, как он сам говорил, — когда у него являлась потребность писать. И вот тогда-то начинались муки творчества.
Напомню, что после того, как работа по сбору материалов бывала закончена, Флобер начинал испытывать к ним величайшее отвращение.
Заметки к «Бувару и Пекюше», например, составили огромный ворох, целую гору бумаг, которая лежала на его письменном столе последние годы. Там хватило бы материала по меньшей мере на десяток томов in-octavo. Страницу заметок он резюмировал часто в одной фразе. Это был тот отобранный материал, из которого он должен был еще извлечь квинтэссенцию. Теперь понятно, сколь тяжкого труда, каких невероятных усилий стоило ему это резюме, тем более что он стремился облечь его в совершенную форму. Казалось, язык для него становился всем, а содержание уже ничего не значило. В ущерб жизненности своих персонажей он пускался даже в самую жестокую риторику. Он любил повторять, что точность, безупречность слога — это всего лишь честность в отношении читателей. Для него это само собой разумелось. Только недалекие люди говорят о том, чего они не знают. Если его раззадоривали, он в запальчивости кричал, что ему плевать на правдоподобие, что нужно быть таким же ненормальным, как он сам, чтобы добиваться нелепой точности, и что единственно важная и непреходящая ценность на земле — это безупречно составленная фраза.
Приступая к работе, он начинал с того, что наскоро набрасывал какой-нибудь эпизод в пять-шесть страниц, не более. Порою, если ему не давалось какое-то слово, он оставлял пробел. Затем он снова принимался за написанное и в течение двух-трех недель, а порой и больше, со страстным увлечением трудился над уже сделанным эпизодом. Эти пять-шесть страниц он хотел довести до совершенства, но достичь этого было отнюдь не легко. Он взвешивал каждое слово, проверяя не только его смысл, но и звучание. Избегнуть повторов, рифмы, шероховатости слога было еще не самым главным. Он дошел до того, что не выносил, когда в одной фразе сталкивались одинаковые слоги; часто его раздражала какая-нибудь одна буква, и он подыскивал слова, где бы ее не было, или подбирал выражения с многократно повторяющимся звуком «р», что должно было придать периоду нужный раскат. Он писал не для тех, кто читает про себя, молча, устроившись у камелька; он писал для читателей, которые станут декламировать, произносить его фразы вслух; сама система его работы основывалась на этом принципе. Чтобы проверить и фразы, он их «горланил», сидя один за рабочим столом; они удовлетворяли его только в том случае, если имели именно то звучание, которого он добивался. В Круассе об этом все хорошо знали; слугам было велено не обращать внимания на громкий голос, доносящийся из кабинета. И лишь прохожие из любопытства останавливались на дороге; его называли «адвокатом», считая, несомненно, что он упражняется в красноречии. Ничто так ярко не характеризует стиль Флобера, как эта потребность в гармонии. Нельзя по-настоящему почувствовать его стиль, не проверив, как он, на слух его фразы. Это проза, созданная для декламации. Звучность слов, великолепие ритма придают удивительную силу идее — то лирическим наполнением, то комическим контрастом. Он превосходно передавал также речи глупцов, сокрушая человеческую глупость громовыми раскатами фраз.
Я не в силах дать сколько-нибудь полное представление о том, как взыскательно и с каким тщанием работал Флобер над стилем. Мы заблудились бы в бесконечном лабиринте мельчайших тонкостей языка. Даже пунктуация и та играла для него немаловажную роль. Он стремился придать слогу движение, краску, музыку; он брал самые обычные стертые слова, и они оживали под его пером. Он не был строгим грамматиком: порою он не отступал и перед неправильностью речи, если фраза становилась от этого проще и музыкальнее. С каждым днем он все более и более стремился к сдержанности, искал точное слово, ибо считал, что стиль подлинно совершенный не терпит многословия. Я часто думал, хотя и не говорил ему об этом, что он продолжает дело Буало в отношении лексики романтизма, перегруженной новыми выражениями и оборотами. Он непрерывно сокращал, вымарывал написанное и в конце концов стал испытывать перед словами настоящий страх; он соединял их на сотни ладов и, если они не соответствовали нужной идее, просто отбрасывал. Однажды в воскресенье мы нашли его сонным, разбитым усталостью. Накануне днем он закончил страницу из «Бувара и Пекюше», которой остался вполне доволен, и, переписав ее на большой лист голландской бумаги, которой обычно пользовался, отправился обедать в город. Когда к полуночи он вернулся домой, то вместо того, чтобы сразу же лечь спать, он не мог отказать себе в удовольствии перечесть еще раз написанную страницу. И тут он пришел в сильнейшее волнение: оказалось, что на расстоянии двух строк дважды повторилось одно и то же слово. И хотя в его кабинете не топился камин и было очень холодно, он тут же принялся за работу с упорным ожесточением, стремясь избавиться от этого повтора. Затем он заметил еще несколько слов, которые пришлись ему не по вкусу, пытался их заменить, не смог и лег в полном отчаянии. Заснуть ему не удалось. Он все время ворочался в постели, обдумывая незадавшиеся фразы. Внезапно ему пришел в голову счастливый оборот. Он вскочил на ноги, зажег свечу и в одной рубашке отправился к себе в кабинет записать найденную фразу. Затем, весь дрожа от холода, снова лег в постель и закутался одеялом. Трижды вскакивал он и зажигал свечу, чтобы переставить какое-нибудь слово или добавить запятую. Наконец, не выдержав, он принес рукопись в постель, надвинул на уши фуляр и, подоткнув со всех сторон одеяло, принялся за работу; одержимый манией совершенствования, он до утра подчищал страницу, безжалостно черкая ее карандашом. Вот так он работал. Всем нам ведомы муки творческих исканий. Но у него они длились беспрерывно, от первой до последней строки в любой из его книг.