Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Когда Флобер жил в Париже в квартире на бульваре Тампль, я не был еще с ним знаком. Дом его находился по соседству с театром При-Лазари. Этот дом существует и поныне. Расположенный в глубине, он стоит среди новых уже строений. Флобер жил там в течение пятнадцати лет. Здесь родилась его слава, здесь пережил он самые большие и радости. В этой же квартире он подготовил к изданию три первых своих романа: «Госпожу Бовари», «Саламбо» и «Воспитание чувств». Вокруг него кипела жизнь, почитатели приходили его приветствовать. Близкими знакомыми Флобера тех лет были Эдмон и Жюль Гонкуры, Теофиль Готье, Тэн, Фейдо и некоторые другие. Он собирал их всех у себя каждый воскресный день. Там велись шумные беседы, рассказывались непристойные анекдоты, происходили литературные споры. Императорская семья, которой хотелось иметь своих писателей, всячески пыталась привлечь Флобера. Он бывал в Компьене и стал постоянным гостем в Пале-Рояле [30] ; принцессе Матильде удалось объединить в своем салоне наиболее выдающихся людей того времени.
30
Имеются
После войны Флобер переехал на улицу Мурильо; его квартира из трех небольших комнат на шестом этаже выходила окнами в парк Монсо, — открывавшийся оттуда прекрасный вид и определил выбор его местожительства. Флобер велел обтянуть стены кретоном с крупными разводами, и это было единственной роскошью; здесь, как и в Круассе, отсутствовали безделушки, не было ничего, кроме арабского седла, привезенного из Африки, и Будды из позолоченного картона, приобретенного у одного руанского перекупщика. Именно здесь и завязалась наша тесная дружба. В ту пору Флобер был очень одинок и пребывал в глубоком унынии. Неуспех романа «Воспитание чувств» нанес ему жестокий удар. С другой стороны, хотя Флобер и не имел никаких политических убеждений, падение Империи казалось ему крушением мира. В ту пору Флобер заканчивал «Искушение святого Антония», — работа была тягостной и не радовала его. По воскресеньям я встречал у него только Эдмона де Гонкур, удрученного смертью брата; он был очень грустен и не мог взяться за перо. Посещая дом на улице Мурильо, Доде, как и я, стал одним из горячих почитателей Флобера. Вместе с Мопассаном мы составили тесный кружок ближайших его друзей. Я забыл еще упомянуть о Тургеневе — самом испытанном и дорогом друге Флобера. Однажды Тургенев переводил нам Гете с листа. Его проникновенное чтение было полно живого, трепетного очарования. Это были восхитительные послеполуденные часы, исполненные великой грусти. Особенно ярко запомнилось мне одно воскресенье на масленой: на улице перекликались веселые рожки, а я до позднего вечера слушал беседу Флобера с Гонкуром, полную сожалений об ушедшем прошлом.
Позднее Флобер еще раз переменил местожительство, переселившись на улицу Фобур Сент-Оноре, в дом под номером двести сорок. Охваченный скукой старых холостяков, он хотел быть поближе к своей племяннице. Как-то вечером Флобер, этот закоренелый холостяк, сетовал на то, что не женился. Другой раз видели, как он плакал, глядя на ребенка. Квартира на улице Фобур Сент-Оноре была более просторной, но окна выходили на море крыш, которые щетинились трубами. Флобер нисколько не старался украсить свое жилище. Он только сделал портьеры из своей прежней обивки — кретона с разводами. На камин поставили Будду, и послеполуденные приемы возобновились. Здесь, в этом белом с золотом салоне, ощущалась какая-то пустота. Казалось, тут жили временно, как на биваке. Нужно сказать, что к этому времени Флобер разорился. Все свое состояние он отдал племяннице, муж которой переживал большие денежные затруднения. С присущим ему великодушием Флобер всем сердцем отозвался на их беду, но щедрость его превысила его силы. Он дрогнул перед угрозой нищеты, — ведь ему никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь. Одно время он боялся, что не сможет больше приезжать в Париж; и в течение двух последних зим он действительно там не бывал. Тем не менее позднее я снова увидел его на улице Фобур Сент-Оноре как бы возродившимся. Это был прежний Флобер с его громовым голосом и широкими жестами. Со временем он привык к новому положению и относился ко всякого рода невзгодам с презрением истинного поэта. К тому же в ту пору его сильно увлекала работа над «Тремя повестями». Кружок Флобера расширился, приходила молодежь, — иной раз нас собиралось по воскресеньям до двадцати человек. И теперь, когда мы, близкие друзья его последних лет, вспоминаем о Флобере, мы видим его именно здесь, в этом белом с золотом салоне. Привычным движением повернувшись на каблуках, он встает перед нами, большой, молчаливый, и смотрит на нас огромными голубыми глазами или же вдруг разражается ужасными парадоксами и, потрясая кулаками, вздымает руки к потолку.
Мне хотелось бы дать здесь верную картину этих воскресных сборищ. Впрочем, это довольно трудная задача, так как там часто бывал в ходу жаргон, осужденный во Франции еще с XVI века. Флобер, который носил зимою феску и стеганый ватный халат, напоминавший сутану кюре, к лету заказывал себе широкие шаровары в красную и белую полоску и некий балахон, придававшие ему маскарадное сходство с турком в домашнем одеянии. «Это — для удобства» — говаривал Флобер. Я склонен думать, что в этих вкусах сказалось также его пристрастие к старинным романтическим модам, ибо я помнил его, еще когда он носил панталоны в крупную клетку, сюртук со складками в талии и цилиндр с широкими полями, надетый набекрень.
Дамы, присутствовавшие на наших воскресных собраниях, что, впрочем, случалось редко, и видевшие его в «турецком одеянии», бывали почти что напуганы. Когда он прогуливался в таком наряде по своему парку в Круассе, прохожие останавливались на дороге, чтобы поглядеть на него сквозь решетчатую ограду; существовал даже анекдот о буржуа из Руана, которые приехали в Буль на лодке и привезли с собой детей, обещая показать им Флобера, если те будут умниками.
В Париже он часто выходил на звонок и сам открывал дверь. Если гость был ему приятен и они долгое время не виделись, Флобер сердечно обнимал его и уводил в гостиную, где всегда
Флобер гремел, Тургенев рассказывал истории, исполненные оригинальности и безупречного вкуса, Гонкур высказывал и суждения с присущей ему тонкостью и своеобразием манеры, Доде забавлял нас своими анекдотами со свойственным ему обаянием, которое делало его одним из самых восхитительных рассказчиков, каких я когда-либо знал. Что же касается меня, то я ничем не блистал, потому что я весьма посредственный собеседник. Я знаю, что могу говорить только тогда, когда дело коснется дорогих мне убеждений и когда меня по-настоящему рассердят. Сколько счастливых часов мы провели в ту пору и как горько сознавать, что они уже никогда не вернутся! Один только Флобер мог объединить нас всех своим широким отеческим объятием!
Флоберу же принадлежала идея устраивать обеды в честь освистанных авторов. Случилось это после провала его «Кандидата». На очереди стояли: «Анриетта Марешаль» Гонкура, «Лиза Тавернье» Доде и все мои пьесы. Что касается Тургенева, то он клялся нам, что его тоже освистали в России.
Каждый месяц мы впятером собирались в ресторане; выбор ресторана был делом нелегким, мы бывали во многих местах и не сразу составляли меню, переходя от цыплят к «кари» по-провансальски. Уже за супом начинались споры и анекдоты. Я вспоминаю один яростный спор о Шатобриане, который длился с семи вечера до часу ночи. Флобер и Доде защищали его, Тургенев и я высказывались против, Гонкур не принимал в споре участия. В другой раз предметом обсуждения были человеческие страсти — говорили о любви и о женщинах. В этот вечер официанты поглядывали на нас с опасением. Флобер не любил возвращаться домой один, и я сопровождал его по темным улицам. В тот раз я лег спать около трех ночи, так как мы философствовали, останавливаясь на каждом углу.
Женщины занимали мало места в жизни Флобера. В двадцать лет он их любил, как трубадур. Он рассказывал мне, что когда-то он проходил по два лье, чтобы только поцеловать голову ньюфаундленда, которого погладила одна дама. Идея любви в понимании Флобера нашла свое выражение в «Воспитании чувств». Это — страсть, которая наполняет всю жизнь и никогда не находит удовлетворения. Несомненно, он знал и порывы чувственности. В юности это был здоровый и крепкий молодец, который при случае мог разгуляться по-матросски. Но так продолжалось недолго, и он вскоре спокойно возвращался к своей работе. К публичным женщинам он относился с отеческой добротой. Однажды, когда мы возвращались внешними бульварами, он увидел одну очень некрасивую девушку, которая вызвала в нем жалость; он хотел дать ей пять франков, но девушка осыпала нас бранью, заявив, что она не просит милостыни, а зарабатывает себе на хлеб. Эта наивность порока показалась ему столь забавной, что он разразился раблезианским смехом. Он относился благосклонно к лихим прожигателям жизни, обожал слушать их истории и говорил, что это действует на него освежающе. «Вот это — здоровье, вот это — молодость», — не раз повторял он. Снисходительность к веселым и доступным женщинам совмещалась в нем с идеалом вечной и безнадежной любви к женщине, которую видят только раз в году. Впрочем, повторяю, женщины почти не занимали его. Он быстро порывал с ними. Он сам говорил, что те несколько связей, которые он имел в своей жизни, были для него бременем. Когда нам случалось затрагивать эти темы, он не раз признавался мне, что друзья были гораздо ближе его сердцу и что самые лучшие его воспоминания — это воспоминания о ночах, проведенных с трубкой за дружеской беседой с Буйе. Надо сказать, что женщины отлично понимали, что он — не дамский угодник; они шутили над Флобером и обращались с ним по-товарищески. По этому факту можно судить о человеке. Вспомните, как женолюбив был Сент-Бев, и сделайте сравнение.
Мои замечания о Флобере отрывочны и случайны. Я упоминаю здесь лишь о тех чертах писателя, которые должны дополнить его облик.
В свое время я говорил, как потрясло Флобера известие о падении Империи. При всем том он ненавидел политику; в своих книгах он говорил о ничтожестве человека, о всеобщей глупости. Но в практической жизни Флобер признавал и даже до известной степени почитал общественную иерархию, что удивляло наше поколение скептиков. Принцесса или министр казались ему существами высшего порядка, он склонялся перед ними, или, как мы говорили между собой, «таял». Отсюда легко понять его ужас перед внезапным ниспровержением режима, пышность которого ослепляла его. В письме к Эрнесту Фейдо, написанному после смерти Теофиля Готье, он говорил о «современной заразе» и заявлял, что после 4 сентября для них все было кончено.
В начале нашего знакомства он с любопытством расспрашивал меня о демагогах, полагая, что это мои друзья. Торжество демократических идей означало для него гибель литературы. Вообще говоря, Флобер не любил современности; об этой особенности писателя, оказавшей значительное влияние на его художественный темперамент, я расскажу позднее. Вскоре зрелище наших политических битв начало вызывать в нем отвращение: его прежние друзья-бонапартисты казались ему теперь столь же ограниченными и неискусными политиками, как и республиканцы.