Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
Шрифт:
Марья Николаевна вдруг испуганно вскрикнула:
— Да что она тут? Господи, сие непереносно!.. Трагедии в собственной гостиной! Уйди! уйди! Не раздражай, после скажешь!..
Гаврила Семеныч уже отдышался. Держа руку у бока, чтобы утихомирить сердце, прикрикнул в меру строго, боясь опять распалиться:
— Ступай, ступай! Бога благодари, что тебя на хлеб-воду не посадили. Иди, иди!..
Веринька поднялась, сгорбившись и закрыв лицо трепещущими руками. Шаткой походкой, поматывая тяжелой, точно свинцовой от плача головой, она вышла из комнаты.
А майор Тучков, сев поудобнее, начал смакуя рассказывать очередную
В Катькином шинке из-за смеха и гула голосов не слышно свиста весенней метели, что гонит теплынь и шумную оттепель.
Воздух у Катьки домовитый: пахнет всегда свежим хлебом, мытыми половиками и еще чем-то близким всем и родным. Потому-то так тянуло бергалов [34] каждый пятак снести в Катькин шинок. Как цветущий остров среди ураганных бурь, тянул он всех к себе всем своим гостеприимным теплом, о чем так натосковалась душа каждого бергала.
34
Горнорабочих.
Обе комнаты были полны народу. Пили и огневую самокурку и хмелевую пенистую Катькину брагу.
Сеньча Кукорев и Василий Шубников наперерыв угощали понурого человека в рваном зипунишке. Его желто-сизые щеки будто всосало под скулы, а светлые глаза глубоко ушли в темные обострившиеся глазницы. Узкая спина походила на цыплячью, тело было щуплое, будто вовсе без мышц и крови, и невозможно было узнать, сколько ему лет. Человек жадно тянулся к просовому пирогу, но Сеньча со строгим лицом отрезал ему только небольшой кусок.
— Нельзя, брат, никак невозможно. Пожрешь вдосталь сразу, и околеть не диво. Вот винца еще глотни. И для внутренности польза большая.
Василий Шубников зачем-то подул на чарочку и поднес ее к бескровным губам гостя.
— Пей-ка сь!.. Звать-то тебя как?
— Аким Серяков.
Сеньча спросил, что-то соображая:
— Давно ты из Бобровского-то затона пришел?
Голос у Акима слабый, на краю стола уже не слышно. Говорил он с передышками, полузакрыв глаза.
— Вчерась пришел… Нас двое токмо в живых-то осталось… Все перемерли… А доседова я один дошел… Другой-то — товарищ, значит, мой — до городу дошел, в завод доплелся, да ка-ак грохнется оземь… В гошпиталь его, знамо, потащили.
Аким смахнул волосы со лба и сказал вяло:
— Тамо ему и скончание было. Видно, нутро-то шибко переболело, вот и кончился.
Подсел поближе Марей и еще кое-кто. Марей, оглаживая заскорузлой ладонью широкую жесткую бороду, глянул на Акима хмурыми глазами.
— Выходит, один ты и уцелевши? Все померли?
— Все… померли, да… Два без малого месяца хворь трепала… вот и померли…
И Аким Серяков, согревшись от полной чарки, начал свой рассказ.
Возле него плотно сгрудились внимательно-суровые лица, и многие глаза из-под нахмуренных бровей ловили каждое его слово и каждое движение его тощего тела. Никто не прерывал Акима. Все сурово молчали, только грозные перебежки взглядов вспыхивали, как зарницы.
Их работало в Бобровском затоне сорок человек. У барака стены были гнилые, щелястые, пол земляной. В первую же ночь, как их пригнали в затон, чуть не замерзли все от мороза, только и спасло, что
Надсмотрщики все убежали. С ними заказывали слезные просьбы прислать лекаря. И как ждали лекаря! Выбегали на пустынную, мертво-белую равнину Оби и смотрели, не покажется ли кибитка. Потом посылали ходоков к начальству. От главной конторы передали приказ скорее кончать с бревнами, а лекаря обещали послать. Но его все не было.
Вскакивая чуть свет затапливать печку, бергалы видели на нарах новый труп, рядом с которым проспали ночь. Сначала копали могилы для одного, потом стали копать в «запас», очередного «упокойничка» ждали и хоронили потом по четверо, по пятеро.
Умирающие глядели воспаленными глазами в черный от дыма потолок барака и в последней дрожи жизни посылали проклятие городу на другом берегу Оби.
— Вот… этта намеднись и прикатил лекарь… ящик с им в санях… «Игде, бает, болящие?» А мы с товарищем (покойник ныне) яму последнюю заравниваем, а сами чуть дышим. «Игде, бает, больные, показывайте». А мы: «Да нетути боле болящих-то, мы вот токмо останные»… Он ка-ак заматерится: «И-их вы таки-сяки» да восвояси и убрался. А мы и поперли вслед ему сюды… Здеся же я один и остался…
Сеньча вдруг надрывно охнул и с дикой силой ударил кулаком об стол. Подпрыгнули, зазвенев, чарки. Сеньча же, раздув ноздри, бил себя в грудь:
— У нашей братвы по две жисти? А? Одна ведь жисть, да и та задрана. Заяц и то живет краше. Пристрелют и в сани положут, под ковер. Кто хуже нашего живет? Кто-о?
Вспыхнули вздохи. Загорелись глаза.
— Рази ж жисть?
— К-каторга!
Сеньча впивался острым взглядом в хмуро пылающие лица, и четкий его шепот был слышен во всех углах:
— До коих пор терпеть? А? Для нас другое солнце, што ли, светит? А? Што мы, доли себе не знаем? Искать не будем? А? Бу-у-д-ем!
Почти в молитвенном порыве Сеньча протянул руки к запорошенным метелью окнам.
— Дороженька-а! Ото снегу ослобонися, просохни, дороженька! В темну ночку, в теплынь убежим от проклятущего сего места! Бухтарма-матушка приют даст!
— И для нас доля есть…
— Велика земля — Сибирь!
Бергалы притихли на миг, вслушиваясь в воющий свист ночной метели.