Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Все мысли были коротенькие, в перерывах между вихревыми шквалами, когда удавалось удержаться на ногах и увидеть сквозь слезы, что ноги еще не в пропасти. В море можно еще, наверное, о чем-либо думать, и во время землетрясения, должно быть, можно, — а тут нельзя. Вот во время пожара тоже, наверное, нельзя. Но пожар — сразу. А тут не сразу. Наверное, еще не исследовано, сколько человек может вынести ветра.
Мы шли, должно быть, очень долго. Вдруг спутник крепко дернул к себе мою руку, и, едва приподняв глаза, я увидел свет из крохотного окна.
Сакля висела над обрывом. Под ее балконом было километра полтора воздуха. Старик хозяин, в бараньей шубе, наброшенной поверх белья, провел нас крохотным двориком на открытый балкон и попросил подождать.
— Сейчас кунацкую откроет, — объяснил мне спутник. — Не отходите от меня. Еще провалитесь куда-нибудь.
Балкон дрожал и покачивался. Что-то хлестало по перилам снаружи.
— Перед балконом сад? — спросил я.
— Какой сад? Чистый воздух на километр вниз.
— А что же это бьет в перила балкона?
— Где бьет? — и, не зная, что ответить, он спросил у хозяина, который осторожно приоткрыл нам дверь в кунацкую.
Тот сказал:
— Ветер.
Мы вошли. Маленькая лампочка неуверенно осветила комнату дрожащим огоньком. Кинжалы и пистолеты, красиво развешанные на стене, качались не переставая. Фотографии двух молодых людей в черкесках с красными бантами на груди стучали в стену своими деревянными рамами, а в третьей раме терлись одна об другую две открытки с видами Пятигорска.
Хозяин был молчаливо вежлив. Он подал нам два одеяла, две подушечки без наволочек. Спутник мой болтал что-то о горском гостеприимстве, о чести. Из соседней комнатки доносился чей-то бессвязный шопот.
— Если кушать будете, я сейчас подниму старуху. Немножко больная лежит.
— Спасибо, спасибо! Только лечь и больше ничего, — говорили мы, хватая вещи из рук хозяина.
— Погода больно тяжелый, — сказал хозяин с твердым акцентом аварца.
Мы легли. Ночь не успокаивалась. Ветер делался все бедственнее. С пронзительным свистом старался он стащить саклю в пропасть, и старые полы трещали, и что-то сыпалось с потолка, и дрожали, готовые лопнуть, стекла окон.
А в соседней комнате раздавался тихий старушечий шопот, как бред в жару или как молитва.
Не спалось. Я долго вздыхал и ворочался. Не спал и спутник мой. И несколько раз мы вскакивали, готовые выскочить из сакли, и прислушивались к тому, как ветер ломает старое дерево балкона.
— Хозяин, хозяин! Это не шофер ли наш стучит в калитку?
— Ветер это, — отвечал хозяин из другой комнаты.
Обессилев и отчаявшись вырваться из жуткого плена этой ночи, спутник мой, наконец, захрапел грустным тихим свистом, как сверчок.
А я все не спал, ворочался и курил, и вскакивал в испуге.
И вот старый хозяин встал и подошел ко мне. Пошарив рукой по полу, он, кряхтя, сел у моего одеяла на скрещенных ногах.
— Ветер идет, рассказ несет, — задумчиво сказал он.
Он хотел угостить меня беседой по всем правилам гостеприимства. Вздохнул. Почесал волосатую грудь.
— Вот я тебе один случай расскажу. Это было в одном ауле, далеко отсюда, когда с Деникиным воевали. Ну, вот так дело было. Слушай. Аул был кругом партизанский, красный, только два дома белыми были, но эти дома уничтожили. Одна женщина, Патимат (ее муж и два сына у красных воевали, а младший в городской школе учился), первая предложила убить белых и сакли разрушить, — и сделали так. Потом в соседних аулах тоже стали белых выгонять и уничтожать. С того аула пример взяли.
И вдруг слух прошел — младший сын этой Патимат у белых служит. Сначала думали — так это, один разговор. Но скоро люди увидели этого младшего в белой форме. Позор на семью, на весь аул!
Отец, когда узнал, седой стал. Братья папахи на глаза надвинули. Ну, ничего, воюют. Отец уже орден имеет, старший тоже имеет, второй два раза отличился — все хотят позор смыть.
Ну, время идет, идет — и вот опять хабар пришел: младший сын раненый домой вернулся. «Куда домой? Разве у изменников дом бывает?» — отец только эти слова и сказал, когда услышал о младшем, и скоро люди донесли их до аула, и Патимат тоже их услыхала.
Младший тоже их услыхал от людей; но ничего, ходит, спит, молоко кушает. Об этом тоже слух побежал из аула в отряд, и когда до отца дошел, он так сказал: «Кажется, дома у нас не стало. Кажется мне, говорит, там порядок не крепкий. Мать дом позорит. Надо отпуск взять, на два дня поехать».
Патимат скоро узнала, что хозяин едет домой. Сразу поняла, что это значит.
В наших местах, товарищ, народ простой, совесть чистой должна быть. Совести не иметь хуже всего. Бессовестный — это бессовестный!
И вот идет слух — отец едет.
Патимат хозяйка крепкая была. Честь знала. Она сама трех белых убила и их сакли сожгла. Своего хозяина она тоже знала. И какой у него разговор с младшим будет — тоже хорошо знала.
Вот она младшему и говорит: «Отец завтра приедет, что ему скажем? Какой ответ дашь?» А он: «Что — ответ! Где я был, там нету. Какое его дело! Намус! Намус! Я сам знаю свой намус, свою честь!» Ну, мать ему и говорит: «Ладно, иди на крышу, постели себе бурку, ложись спать, завтра думать будешь». — «Хорошо, говорит, сейчас лягу». И пошел к соседу водки выпить. «Ладно, выпей, — говорит мать, — сон лучше будет».
Вот он выпил, лег на бурку и уснул. Старики говорят, ночь была, как сейчас, только теплая. Собака лает — не слышно. Выстрелишь — не слышно. Такой ветер был.
Ну, он выпил немножко, ему ветер — что, он лег на крыше, а Патимат ночью встала, молитву совершила и его — раз! — с крыши столкнула.
Может, и крикнул, так никто и не услышал. Здоровый ветер был.
Потом дверь на крючок закрыла, легла спать.
А на заре народ поднялся, тело внизу на скале увидели, стучат в саклю: «Патимат, твой свалился!»