Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
В одном из входов показывают гробницу Давида Возобновителя. Царь-строитель приказал похоронить себя так, чтобы люди, входя в храм, ступали по его могиле. Так и лежит он под ногами возвеличившего его народа, сам великан и грешник. Взволнованный потомок благоговейно проползал по камню холодной плиты, под которой истлевали кости великого строителя.
Среди древностей монастыря древней всего зеленая трава вокруг храма. На жасминнике у монастырской стены жужжат пчелы. Запах старого меда и воска стоит в деревянной пристроечке, где
В конце двора — верандой над обрывом — стоят развалины здания, называемого академией, и арочные окна наружной стены висят в воздухе, как дверь из кабины самолета.
В окно, густо обвитое плющом, глядит кусок долины. Кажется, если перенести окно в сторону, вместе с ним переместится и обрамляемый им пейзаж. Он, как рисунок, вправленный в каменную раму, существует вместе с ней.
Я стою в этом окне над долиной, держась рукой за влажные серо-зеленые стены, и вечерний ветер всего захолодил меня. Руки липки от сырости, лицо стынет, но я стою на ветру, радостно-счастливый, удовлетворенный.
Мне кажется, что я молод и лишь начинаю жить и мне еще только сегодня предстоит выбрать, с чего начать.
Темнеет. Небо из шелкового превращается в тяжелое, парчово-бархатное. Исковерканное эхо автомобильных гудков доносится издалека.
Лениво лают псы за рекой. Но их лай не прерывает живительной тишины, охватившей природу.
При свече, в заброшенной пристроечке, ожидаем мы полного наступления ночи, когда станет теплее, и затем снова выходим.
В черных деревьях хором поют соловьи.
— Когда вернетесь, дерните за бечевку у входа, — говорит нам старичок сторож в белых штанах, с темным ружьем за плечами.
Мы поднимаемся на лесистый гребень горы, садимся на шероховатую, как терка, могильную плиту и надолго сливаемся с ночью. Соловьи поют за плечами.
Когда с трудом нахожу я веревку рядом с железной дверью старинного входа, неожиданно гулкий крик меди с дерзкой силой, играя эхом, низвергается в долину.
Тут я только соображаю, что, кажется, дернул не за ту веревку.
Старичок Коля в туманных выражениях объясняет, что у дверей есть другая бечевка, а этот колокол когда-то будил долину в часы военных тревог.
Нам немного стыдно, что мы возвращаемся в монастырь под гул боевого колокола. Не разбудил ли он спящую долину? Не потревожил ли мирной ночи беспокойным предчувствием? И мы осторожно подходим к обрыву взглянуть на темноту, поднимающуюся с самого дна долины.
В черной мгле одна за другой тревожно возникают несколько маленьких желтых точек. В самом деле, не проснулись ли там? Не померещилось ли там во сне, что старый монастырь зовет на помощь? Может быть, древние старики, живущие приметами, уже ковыляют сюда по каменным тропам?
А что, если б действительная опасность угрожала этому монастырю? Что б я тогда делал?
Не раз и не два ударил бы я в
Мы защищали бы его с мужеством, которого требует история Гелати.
— Смотри, мы, кажется, разбудили с тобой даже небо, — сказала моя жена.
В самом деле, что с небом? Оно заволновалось, как море в суровом шторме. Грохот самолетов потряс его от края до края. Иной раз казалось, что от дрожания воздуха раскачиваются ветви жасмина и крохотные камушки сыплются вниз с обрыва. Над городом, вдали, взбегали немые молнии прожекторов.
Война?
Нет, не может быть. Но тогда чем же объяснить это небесное возбуждение, эту погоню в небе за неизвестной угрозой?
Конечно, сейчас надо бы двинуться в город, но мы не знали дороги, да и небо скоро затихло. Соловьи — и те угомонились. Лишь самые охмелевшие коротко вскрикивают, устав петь длинно.
Есть в лунной грузинской ночи нечто такое, что навеки вошло в русскую душу и неотделимо от нее. В темной дали времен началось наше родство, оно окрепло в общей борьбе, оно предстало в нашей поэзии, в нашей музыке, обогатив нашу душу тончайшими оттенками радости и восторга.
Пушкин и Грузия, Лермонтов и Кавказ, Марлинский и горцы, и Грибоедов, и Маяковский, и Николай Тихонов, и грузинская поэзия. Но связи наши еще глубже, еще нерасторжимее:
Грузия дала России Сталина!
Какими родными стали миру и человечеству дикие берега Лиахвы, где проходила его юность! Какими близкими стали узкие улицы Тбилиси, где начинал он свой политический путь!
Нет, в любую тревожную ночь я не оставил бы одинокой Гелатской горы.
…Утром мы пешком идем в Кутаиси. Как дети, смотрим на встречные развалины, сидим на скалах у реки, шагаем по шпалам, а вечером уезжаем на север.
И вдруг в Москве, намного позже, мы узнаем из речи Молотова, что как раз в то время, когда мы были в древнем грузинском храме, над Грузией появился неизвестный самолет.
И то, что таким непонятным показалось тогда, вдруг стало правдой, законченной, как рассказ.
Мы в самом деле умерли бы на горе Гелати, защищая ее.
События только назревали, и хотя ничего не случилось, все в нас самих было готово к подвигу.
1940–1942
Рассказ в горах
Страшный рассказ довелось мне однажды услышать.
Я ночевал в городке у моря. Наутро предполагалась поездка в глубь Дагестана. Жестокая февральская ночь рано наступила после серого ветреного дня, похожего на длинные сумерки.
Поутру у моря было так мрачно и противно, мокрое месиво из дождя и снега так отвратительно хлестало в лицо, а ветер был так свиреп и страшен, что ни о какой поездке в горы не приходилось и думать.
Но спутник мой верил в горы.