Собрание сочинений. Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк
Шрифт:
Он тоже обошел вокруг землянки, для чего-то постучал по крыше, спускавшейся краями до его пояса, обтер с кулака приставшую глину, испытал прочность изгороди и осуждающе покачал головой, увенчанной форменной фуражкой:
— Вы бы еще половину улицы захватили!
— Нам и тута не тесно будет, — бойко отозвалась Наследиха, победоносно сияя рыжими прядями, вылезшими из-под тесного будничного волосника.
— «Тута»! — Бывший жандарм презрительно сплюнул себе под ноги. — Городская земля каких денег стоит, а вы нахалом… Да еще плачетесь: угнетают вас, иксплотируют!
— Самый Иуда Искариот, — убежденно молвил дедушка Арефий, глядя ему вслед выцветшими, но непотухшими глазами. — Сколько
Он взглянул на Фросю, усердно чистившую возле плетешка самовар, и, захваченный нахлынувшими воспоминаниями, продолжал раздумчиво:
— Лет этак полсотни назад у нас каждое утро людей через строй гоняли. Без того день в городе не зачинался, и никто уж вниманья на эти казни не обращал. Вроде утренней разминки обыденно драли. Стоят этак на плацу Форштадтском либо на площади от Водяных до Чернореченских ворот две шеренги солдат с прутьями, а промежду ними, будто по зеленой улице, волокут человека с голой спиной, распятого на чем придется. Попервоначалу-то он ногами шагает, с боков только распорку держат, а после волоком тащат, сердешного. А с обеих сторон ему отвешивают, только кровь брызжет да лохмотья мяса летят. Бывало, иные, перекрестясь, на эту дорожку сами твердо ступали, но чтобы до конца дойти… Нет! Ежели еще назначат тыщу шпицрутов, кой-кто доходил. А как три тыщи — каюк! Я тогда в военном лазарете санитаром работал и насмотрелся всячины. Раз казачьему уряднику так шкуру спустили, что врач лазарета сожаленье возымел: самовольно допустил к нему ручного медведя кровь лизать. Зверь смирный, сытый, дескать, раны вычистит, а заодно и занозы вынет. Да куда — к утру помер казачок.
Фрося сидела на корточках, обернув вокруг колен широкий подол, опустив руки в грязно-зеленых разводах от дрожжевой закваски с золой, соболезнующе морща юное личико, смотрела на деда:
— Кто же бил-то, дедушка… если казачьего урядника?..
— Солдаты били. Известное дело: любой дури подчинена солдатская головушка! Наши губернаторы страх охочи были народ пороть. В мое молодое время в Оренбургской губернии, поди-ка, всех перепороли. Только что дворянство неприкосновенность имело.
— А казаки?
— Пороли и казаков. У губернаторов это запросто. Казаки для них — те же мужики. Они ведь в моду вошли, только когда всякие усмиренья понадобились. Тогда-то они для нас, рабочих, в такое преткновенье и обратились. — Дед Арефий подкатил поближе чурбак от кучи дров, присел, кряхтя, вытянул ноги и начал сворачивать цигарку. — Казаков сильно пороли, когда на новые укрепленные линии переселяли, на Илек да в киргизские степи. Не хотели они уходить от своих обжитых куреней по Уралу. За упорство против церкви тем, которые раскола придерживались, крепко перепадало. Опять же — это уж не на моей памяти, а раньше, при губернаторе Перовском, пороли казаков за отказ от запашек для общества. Теперь у них засыпка хлеба в общественный анбар на черный день как закон. А тогда бунтовали. Ну им и вкладывали. Самая внятная агитация! И еще шибко мужиков пороли под Челябинском.
— А тех за что?
— Счас скажу. Только принеси мне сперва, лапушка, уголек прикурить. Мать, должно, таганок еще не погасила.
Арефий, прищурясь, с видом знатока полюбовался трубой, мощной даже для такой большой землянки. Чуточный, почти бесцветный дымок дрожал над нею в голубом безветрии, значит, таганок на шестке горел потихоньку.
— Слава те, господи, чудо какое сотворили! — пробормотал старик, перекрестясь на трубу и совсем не удивляясь другому чуду — внучке своей, вывернувшейся из темного проема, сделанного для двери.
А она шла по дворику, вся залитая солнцем, жарко светя черными глазами под белым платочком: осторожно несла тлеющий
Присела и снова занялась своим делом, посматривая на деда, молчаливо торопя его рассказывать дальше.
— Мужичкам челябинским за бестолковость всыпали, — сказал дед, смачно пошлепав губами и окутавшись облачком махорочного дыма. — Были они казенные крестьяне… Их переделали в государственные, а они — на дыбы. Дескать, царь проиграл нас министру в карты. Чиновники приехали объяснять, а они чиновников в холодную воду посадили. В прорубь, стало быть. И пытать начали у них: что да как? Тогда наш губернатор сам за дело взялся: поехал с отрядом и всех подряд там перепорол. Схватят, скажем, мужика… Тот рубаху на голову: дескать, уж обработанный. Глянут, — и дальше. Всех перебрали. После того народ сразу успокоился. А губернатору — орден.
— Кому же всех хуже жилось, деда?
— Рабочему, знамо! Ни кола ни двора у него. Житье впроголодь. Работы и посейчас десять да двенадцать часов в сутки, а тогда кто ее усчитывал? И все нас терзали: войска губернаторские, казаки, жандармы, городовые. До той поры кровь пускали, пока не стало у рабочего ни страху, ни терпенья. И вот гляди чего получилось: спихнули ведь и царя и губернаторов!
— Дедушка! — Фрося бросила быстрый взгляд на проем двери, где то и дело мелькала мать, гнувшаяся под низким пока потолком (Пашка вместе с Гераськой убежали разведать о поденных работах к болгарам-огородникам, что снимали в аренду пригородные земли в поймах возле устья Сакмары). — А ты дружил с кем-нибудь… из казаков?
— Дружить не дружил, а смолоду знался с одним из Бердинской станицы… В лазарете его выхаживал. Раненый он был не шибко тяжело и вскорости опять в полк уехал. Легкий характером человек — долго я его вспоминал. А в войске он артиллеристом служил.
Фрося ходила в Берды с подружками. Это всего верстах в шести-семи от Нахаловки вверх по берегу Сакмары. Там, говорят, была столица Емельяна Пугачева. И хотя казнили этого казака в Москве лютой казнью, но бердинцы вроде гордились тем, что станица их прославилась такой историей и с оглядкой, а все же охотно показывали место, где стояла дворцовая изба.
— Он и сейчас живет в Бердах, твой знакомый казак?
— Не-е, в японскую его убили где-то в Порт-Артуре.
— А почему ты долго о нем вспоминал?
— Я же говорю: веселый был. Тогда еще казаки летом белые рубахи носили. Они же форсуны первеющие! Ну, понятно, на службе ихней только и дела при полном замирении: то себя чистит, то коня скребет. И чтобы на рубахе пятнышка не было. Едут, бывалоча, с пиками, кони блеском играют, сами в рубашках белых, как лебеди, с-под фуражек кудрявые «виски» на отлете. Да все с песней, со свистом да гиком — бравые ребята, ничего не скажешь!
Дед Арефий тяжело вздохнул и умолк.
— Говори еще! — Фрося совсем забыла о самоваре, похожем теперь на пузатого бухарца, лежавшего на боку в грязно-полосатом халате. — Правда, что, когда казаки в поход собираются, по всем станицам набат враз ударяет и слышно его от Уральских гор до моря Каспия?
— Правда, — уже неохотно подтвердил Арефий. — Чего они тебе дались, эти казаки? И думать-то о них — изжога одна! А походы?.. Вот мой знакомец из Бердов рассказывал нам однова, как еще в старину отличились бердинские казаки… В старые времена они, когда с походу домой являлись, по станице гнали наметом, из ружей палили, в джигитовке удаль показывали. Теперь за это вроде за фулиганство в околоток забрали бы… Ныне казаки свою удаль по-другому показывают: безоружных людей лошадьми топчут, баб да ребятишек нагайками урезают…