Собрание сочинений. Том первый
Шрифт:
Когда Бартак с Паличкой шли по лесу к Тршебове, оба почти не разговаривали; только иногда, останавливаясь передохнуть (домотканое полотно — тяжелая ноша), они обменивались одной фразой: «Как ты думаешь, не сбавят нам нынче за метр?»
И Паличка отвечал: «Боюсь, как бы не сбавили». И оба старика смолкали в задумчивости и, отдохнув, шли дальше по лесу, где пахло хвоей и дорога карабкалась с холма на холм, словно хотела подняться как можно выше, до самых Орлицких гор. Взобравшись на самый высокий холм, откуда, как утверждали ходившие сюда любители прогулок, открывался
И Паличка ответил: «Боюсь, как бы нам не сбавили».
Время, когда они возвращались из города обратно в благоухающие леса, за которыми стояли их домики, с табаком и продуктами, было для Бартака лучшим за всю неделю, вернее, чудеснейшими двумя часами.
На протяжении двух часов Бартак ни о чем не думал, ни о том, что произойдет, если он заболеет, ни о том, что он бедняк.
Однако, прощаясь с Паличкой возле его картофельного поля, Бартак подумал:
— Этому Паличке живется лучше, чем мне. Тоже бедняк, но у него хоть картофельное поле есть. А мне приходится покупать картошку. Видно, я беднее всех.
Когда Бартак подошел к своему домику, он сказал себе: «Боюсь, что я беднее всех».
— У Палички есть кровать, — рассуждал он, раскуривая трубку, — а я сплю на лавке. У Палички две пары башмаков, а у меня только одна.
— Что поделаешь, — заключил Бартак, — я самый бедный человек на свете и в окрестностях Тршебовы.
Кругозор Бартака был очень узок, но тем тяжелее давила на него мысль, что он беднее всех.
— На свете живут богатые и бедные люди, — рассуждал он вполголоса. — Из богатых богаче всех Гартманн из Тршебовы, куда я отношу полотно, а из бедных самый бедный — я.
И чем больше он думал об этом, тем больше терял покой, бормоча про себя: «Кто же станет хоронить такого бедняка. За мою развалившуюся хижину не дадут и гроша ломаного, а ткацкий станок принадлежит Гартманну».
Бартак связывал мысль о смерти с размышлениями о своей бедности, и все чаще челнок останавливался, и нескоро вновь раздавалось трр-тррр.
Полуденное солнце освещало деревья в лесу, поверхность пруда перед домиком Бартака сверкала под его лучами, и старый Бартак, перестав ткать, принялся варить себе каждодневный обед: картофельный суп.
— Вот оно как, — думал он, — мне приходится покупать картошку, а у Палички целое картофельное поле, что ж, я самый бедный человек на свете.
Сварив суп, старый ткач вздохнул: «Как тяжело жить бедному человеку, а самому бедному и подавно!»
В эту минуту кто-то постучал в дверь и, приоткрыв дверь, проговорил: «Подайте, Христа ради, хоть что-нибудь, бедному бродяге, может, что осталось от обеда, подайте что-нибудь».
В этот день ткач Бартак не обедал и мало ткал. Он курил и предавался размышлениям: «Ну, кто бы мог подумать? Оказывается, на свете есть люди беднее меня!»
Он выпустил дым и сказал: «Нищий съел мой обед. Вот оно как! И это первый нищий, который попросил у меня подаяние».
По лесу разнеслось стрекотание, но через минуту смолкло, потому что ткач Бартак, прервав
Из рассказа судейского чиновника
— Вот чертовщина, — сказал я, когда тюремный надзиратель пришел ко мне с сообщением, что Боурж сбежал, — господин советник будет ругаться.
И он ругался. Пять лет стоит уездный суд, и за все эти годы не было ни одной попытки к бегству, не говоря уже о том, чтобы кто-нибудь действительно сбежал.
А тут вдруг сбегает Боурж, который через два дня должен был выйти на волю, отбыв наказание за какие-то украденные штаны.
От нас сбежал Боурж, этот примерный заключенный, который появлялся у нас регулярно и часто, до четырех раз в год, за мелкие кражи, заключенный, которым тюремный надзиратель всегда был доволен, потому что среди людей в тюремной одежде, когда-либо отбывавших у нас наказание, нельзя было найти человека более миролюбивого, более услужливого и благоразумного. Человек, который при судебном разбирательстве никогда не запирался, всегда отвечал вежливо, заключенный, который уважал меня и так любил нашего надзирателя, что, будучи на свободе, не забывал навестить семью надзирателя и справиться о здоровье ее членов.
Над ним смеялись, мол, он нас так любит, что крадет ради нас и только в нашем уезде… Боурж никогда не получал дисциплинарных взысканий, никогда не вел себя дерзко, почитал и уважал нас, ему доверили раздавать обед, он носил уголь, колол дрова, таскал воду, помогал в литографии, мы платили ему добром за его хорошее поведение.
И вот он сбежал от нас за два дня до того, как его должны были отпустить домой.
Как же он сбежал? Совсем просто. Утром он пошел за водой к колонке на дворе и, пока надзиратель разговаривал с посыльным, Боурж взобрался по громоотводу на стену и соскочил вниз.
Пока надзиратель обежал вокруг здания, беглеца и след простыл.
Правила для тюремных надзирателей очень строги, но, к счастью для нашего надзирателя, Боурж убежал не через дверь.
Господин советник влепил надзирателю выговор и, глядя на стену, недоверчиво покачивал головой.
— И как только этот парень смог взобраться туда, — удивлялся он.
— Господин советник туда бы не влез, — шепнул я надзирателю, — он слишком толстый.
Через два дня господин советник перестал браниться, а мы продолжали строить догадки, почему Боурж сбежал. Прикидывали и так и этак, но разгадки найти не могли.
Наконец мы получили известие, что описанного нами беглеца схватили в Кладно.
А два дня спустя жандармы привели к нам Боуржа в наручниках. Он снова попал в наши руки.
Надзиратель привел его к господину советнику.
Мы жаждали узнать, почему Боурж убежал, но тщетны были все расспросы господина советника.
— Я сбежал, — отвечал на все вопросы Боурж.
— Почему вы сбежали?
— Я сбежал, ваша милость.
— Но почему же, зачем?
— Да так, ваша милость, я сбежал.