Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
— Надеюсь, до завтра? О, сегодня сделано так много! Мы познакомились, и, значит, достигнут какой-то рубеж. Не знаю, как его назвать: быть может, психологическая совместимость? Или попроще: заполнение анкеты?
Я взял его легкую, слабую руку.
— Все же «анкета» осталась незаполненной. Вот, например, графа: первое место работы. Вот и еще, одна: образование. Есть и такая: последнее место работы и занимаемая должность. Впрочем, вопросов у меня найдется много, и вам, наверное, понятно почему: вы ведь необычный автор.
Порываясь привстать с подушек, весь — напряжение, он проговорил, вздохнув:
— Да, понимаю. В физическом отношении мне, конечно, труднее работается, чем другим, однако это обстоятельство остается за
Он задумчиво улыбнулся, смуглое лицо его словно бы стало светлей.
— Оглядываюсь и вижу, да, сделаны добрые дела, искренне и от всего сердца. Им еще расти и множиться, этим делам, набирать высоту, раздвигать масштабы, и пусть проходят годы, десятилетия, а мои ровесники останутся незабвенными; романтики, энтузиасты, первопроходцы, комсомольцы двадцатых годов. Что ж, заполним и последнюю графу «анкеты»: с весны 1929 года я работал секретарем ЦК ЛКСМУ, а с мая 1930 года — первым секретарем ЦК ЛКСМУ. На XI съезде Компартии Украины был избран членом ЦК КП(б)У, а на XIV съезде ВКП(б) — членом ЦКК ВКП(б)… Потом, в 1931 году, меня вторично избрали первым секретарем ЦК комсомола Украины. Это было горячее время начала коренных преобразований в горной промышленности, в металлургии, машиностроении, на транспорте. И, конечно же, я должен был находиться там, на Днепрострое, на шахтах, на заводах и ввиду своей беспокойной должности, и по зову сердца. Тогда это и случилось. Заболел. Не верилось, что надолго. Все думалось, завтра встану, завтра. С этой надеждой проходили месяцы. Потом они сложились в годы. Болезнь распяла меня, вывернула, выломала кости. Я уже давно не могу наклониться, не могу повернуть голову: это окостенение всех суставов и позвонков. Впереди — полная неподвижность. Но впереди и незаконченная повесть. Хватит ли у меня времени, чтобы ее закончить? Когда я работаю один, а это бывает необходимо, чтобы напряженнее сосредоточиться, — время обманывает меня, стрелки будильника торопятся, и, пока я переписываю начисто единственную страничку, проскальзывают, проносятся два часа! Надеюсь, вы поймете смятение, которое таится за каждой моей строкой: хватит ли времени?
…Мы простились за полночь. Мне предстоял дальний путь, через добрую половину города, но я не вспомнил о трамвае. Я словно бы еще слушал своего удивительного собеседника, и постепенно, неуловимо его тревога передавалась и мне: хватит ли времени? Улицы города уже были безлюдны, и в пустотах подъездов глухо повторялись шаги. Что же так поразило меня в его спокойной, неторопливой речи? Не то ли, о чем он не сказал ни слова, чего я ждал с опасением, но так от него и не услышал, — ни сетований, ни огорчений, ни жалоб на судьбу? Да, ожидал, но не услышал, потому что в этом истерзанном, беспомощном теле, за мягкими чертами молодого страдальческого лица, жила душа высокого жизнелюбия и отваги.
И я представил его за работой в том длительном, напряженном и сложном духовном процессе, когда, собрав всю силу интеллекта и последние крохи
Над притихшим Киевом сиял почти прозрачный ободок луны, и, тронутый позолотой, чуть слышно овеянный теплым ветром весны, каменный мир города был задумчив и прекрасен.
Он ждал меня следующим вечером и встретил веселым возгласом: «Здоровеньки булы!» Да, первый рубеж был перейден, мы уже стали добрыми знакомыми и могли, не отвлекаясь, заняться тем, что свело нас, — повестью. Начали с того, что я стал читать первую главу рукописи вслух. Он затих, затаился, напряженно ловя каждое слово. Впервые он слышал свой, текст не в чтении жены, а с голоса другого человека, и на тонком, бескровном лице его отчетливо отражалось то удивление, то озабоченность, то досада.
— Возьмите мою руку, — прошептал он. — Если я недоволен фразой, ее конструкцией или каким-либо словом — вы ощутите сигнал. Но нам, пожалуй, придется начать заново, потому что я недоволен целым периодом.
Я согласился и снова начал чтение с первых строк; чуткая рука его лежала в моей руке, я ощущал ее ровную напряженность, и, когда она слегка сжимала мою руку, я делал пометку на полях. Но пометки я делал и от себя, каждый раз объясняя, почему фраза представлялась мне рыхлой, вычурной или незаконченной. Вскоре мы приучились быстро и легко понимать друг друга, и хотя он далеко не всегда соглашался с моими замечаниями, наша работа продвигалась успешно.
Так мы встречались несколько вечеров, иногда с перерывами в три-четыре дня, в неделю. Что поначалу удивляло меня и даже озадачивало — его активное жизнелюбие. Оно было основой его мировосприятия. Все же временами я ждал, казалось бы, неизбежного в его состоянии проявления душевного надлома. Неотвратимо надвигалось медленное угасание. Он это отлично понимал и, задумываясь о своей судьбе, находил какое-то светлое решение. Однажды он вспомнил поездку на юг, на берег Черного моря, и, задумчиво улыбаясь, сказал:
— Почему-то при слове «море» я обязательно вижу чайку над плавной, зеленоватой, полированной волной. Я мог бы, наверное, часами следить за ее полетом. Сколько силы, и совершенного мастерства, и полного, мощного ощущения жизни!
Переводя дыхание, он добавил тихо:
— Но и у этой сильной птицы случаются чепе. Я видел, как чайка налетела на антенну корабля. Тонкая стальная нить в дымке утра, наверное, была совсем незаметна. Потом она блеснула, как лезвие бритвы, когда птица ударилась о нее. И что за мгновенная перемена: только что реяли два могучие крыла, и вот — удар, и белая вспышка, и со сломанной траектории полета падает бессильный лохматый комок.
Он закрыл глаза и, сдвинув брови, с минуту словно бы прислушивался к тишине.
— Я получаю много писем. Товарищи, спасибо им, не забывают. Впрочем, вы видели и знаете… Так вот, в одном из этих писем старый хороший товарищ сочувственно сравнил меня с птицей, что налетела ночью на провода. Я прочитал эти строки и увидел чайку на палубе. Нет, — написал я товарищу, — ты ошибся: даже если бы та раненая птица была в равном положении со мной, все равно на поверку она оказалась бы несравненно слабее. Потому что в полете она знала лишь одну опору — воздух. Моему сознанию известны и другие опоры. Потому, что и в полете, и после крушения она могла рассчитывать лишь на себя. А к моей жизни как бы подключены несчитанные датчики тепла и света, и я постоянно ощущаю их проникающее действие, и понимаю, что это — другие жизни. Что происходит со мной, чудо исцеления? Но это невозможно. Значит, чудо продления жизни? Да, я верю в него, ибо ресурсы моего организма давно исчерпаны, а я живу, мыслю, действую, частица живого потока в берегах Времени.