Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
Она побледнела и выпрямилась.
А я опять, без всякой связи между этими двумя эпизодами, начал рассказывать о расстреле бандитами старого шахтера, подпольщика Удода. На шахте он был известен непоколебимой прямотой. В девятнадцатом году, в ноябре, вечером бандиты увели его за Донец. Я и Павел, мальчишки, прятались за кустами, видели расстрел.
В него выстрелили два раза, а он еще долго стоял на песке, глядя вперед большими глазами, непоколебимый в смерти, как и в жизни. И когда смолк залп, потрясенные, мы долго
— Ты пойми меня, Таня, — говорил я, — надо быть сильной в такие минуты…
Я говорил много, и мне казалось, что слова пересохли, как эта осенняя листва, и Таня слушала так, точно не верила мне, уже боязливо доискиваясь чего-то другого.
Я это видел. И, не решаясь приблизиться к тому главному, что нужно было сказать, начал говорить о всяких пустяках. Но ее глаза непрерывно росли. Они были огромны.
Я не трусил сказать ей правду. Было только желание все ей отдать, чтобы она тише пережила свое горе.
Именно поэтому, когда в третий раз я упомянул имя Павла, и она, пошатнувшись, закричала мне в глаза:
— Да говори же, не ври, что случилось?!
Я соврал:
— Ничего не случилось… Абсолютно ничего!.. — забормотал я и засмеялся фальшивым смехом, как никогда еще не смеялся.
Но в эту минуту из парка в переулок перескочил через забор наш сосед, коногон Сергей. Прыгая, он упал на руки и, даже не успев подняться, выкрикнул одним вздохом: «Танька! Павлика убило в шахте!»
Она рванулась вперед и снова упала на скамейку, словно кто-то ударил ее в грудь.
Ее лицо вдруг исказилось. С ненавистью она глянула на меня. С трудом поднялась и побежала к руднику, тяжело, как будто непреодолимый ветер хлестал ей навстречу.
…Павла хоронили на следующий день.
Шахтеры, от мала до велика, шли за ним. И над рядами плыло большое молчание. Никто не плакал. Может быть, поэтому не плакала и Таня. Она стояла у могилы спокойная, открытая.
Но я еще помнил крутые и стремительные, как черная молния, линии гнева, перечеркнувшие это милое лицо.
Здесь мне запомнились только два слова; «Прощай, Павел». И показалось — они не тронули ее раздумья.
Она возвращалась домой, как бы приподнятая пережитым. Минуту она помедлила у рыжей горки, словно еще убеждая себя или стараясь запомнить дождевой запах глины.
Я чувствовал, что чего-то еще не было сделано. Не в оправдание моей лжи. Но не было сказано чего-то значительного.
Хотелось уйти в степь, в бурьяны. Там плыла проникновенная горечь полыни. Но я шел сзади, немного в стороне.
Ее провожали до самого крыльца седые товарищи. Бородатые мастера угля. Хмурые подростки, сразу забывшие детство.
…Когда проходили парком, на повороте аллеи она вдруг остановилась.
Что-то вспомнив, она осмотрелась вокруг. Стало очень тихо, — верно, потому, что остановилось все.
Она увидела меня. В первый раз за целый день! Она покачнулась, и пошла ко мне через репейник и сухой пырей, и протянула мне руку.
Я сжал её руку, задыхаясь.
Я не слышу, когда он входит в комнату. У него такой легкий шаг. Поднимая глаза от книги, я вижу его на пороге — высокого, смуглого, улыбающегося, с походной сумкой за плечами. Я не знаю этого человека. Но он уже хозяйственно опускает сумку и, потирая ладони, идет к столу.
— Ну, вырос же ты, Василий!.. Не узнать!
Теперь он стоит с протянутой для пожатия рукой.
Что-то давно знакомое в складке крепких губ, в голосе, в пристальном взгляде.
— Да ведь это Федя! — говорю я вслух, еще не веря своим глазам.
— Верно! — смеется гость. — Он самый…
Мы тискаем друг друга, скачем по комнате, опрокидывая табуретки.
С улицы, стуча деревяшкой, вбегает испуганный отец.
— Да это ж Федя! — кричу я. — Федя нашелся!
И отец всплескивает руками, тоже громко смеется и громко трижды целует Федю в лоб.
— Хорош Федор… птица залетная… хорош!
Потом мы садимся вокруг стола, и я уже не могу поверить, что со дня нашей последней встречи прошло целых семь лет, что двенадцать лет тому назад мы носили воду косарям, делили корочку хлеба и боялись души пастуха Афанасия в лесу. Сколько раз позже я принимался искать Федю, сколько расспрашивал о нем в разных воинских частях после того, как он ушел с богучаровцами на фронт.
И вот он сидит рядом, обветренный, веселый, и карие глаза по-прежнему горячи.
Отец наливает в стаканы молоко, достает с полки душистую ржаную буханку.
— Рассказывай, Федор, где гулял…
Он раздвигает крепкие плечи; легкая морщинка ложится меж бровей.
— Большие дороги! На заводе работал. По чугуну. А сейчас прямо из села. Отпуск.
— Вон каков, а? — удивляется отец и восторженно снимает кепку. — Мастеровой, значит?
— Доменщик.
— Поближе к огню вышел?.. По характеру?
Федя смеется. На зубах поблескивает молоко.
— По характеру…
В его движениях неловкая торопливость. Шарят в карманах руки, постукивают каблуки, колышется расстегнутый ворот сорочки, и, похоже, ветер запутался в волосах.
— Ты умывайся, — говорю я. — Причешись. В парке сегодня с трех шахт народ соберется.
Он оглядывается на окна — в синеве стекол только загорелись звезды. Медленно текут ручейки. У него смущенная улыбка, но твердо блестят глаза.
— Времени у меня — ни минуты… Две ночи не спал, и эту тоже не уснуть!