Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
Поглядывая на меня, Трофим тихо смеется:
— Ну, Васька, баня что надо! Теперь двинемся в экспедицию, а?..
Он встает и, приподняв лампу, долго, пристально смотрит на груду белых щепок, разбросанных за сломанной крепью в углу. Лампа дрожит в его руке, и я вижу, как сжимаются, стынут губы и морщина над бровью становится жесткой и прямой.
— Васька… Ты глянь, Василий… Подумай… Подумай только… Боже мой!
Голос Трофима глух, сорван. В нем почти рыдание, почти крик. Я поднимаюсь. По кровле, по столбам крепи колеблется тусклый свет. Белые щепки лежат полукругом, они
Меж костей я замечаю блестящий предмет. Я поднимаю его к свету лампы. Это пряжка. Никелевая пряжка. И плетеный обрывок на ней.
— Да ведь это Серега, Трофим!
Он шатается, тяжело шагает вперед.
— Был Серега… Сережа… Сержик. Гармонист. Даже на твоих костях обманули твоего старика, Сергей… Живодеры!
Трофим плачет. Он захлебывается слезами, и мне становится страшно от слез этого человека. Я словно бы теряю какую-то опору. Я беру его за руки, поворачиваю к себе.
— Что ж это, Трофим? — говорю я, не узнавая собственного голоса, не узнавая его лица в медленных слезах. — Это же нельзя! Нельзя… Ну нельзя, понимаешь ты, Трофим!
Никелевая пряжка жжет мою ладонь. Но я сжимаю ее еще сильней. И хотя что-то давит меня, я все же отвожу Трофима в сторону, на несколько шагов, и лишь потом отпускаю его руку.
В сбойке, над завалом, появляется голова Михайлы.
— Ну, что спрятались, соколы? — кричит он, смеясь и легонько вскидывая лампу на ладони. Я закрываю свою бензинку полой пиджака. Дед замечает это. Он улыбается еще шире и под веселый гомон голосов пролазит через завал.
— Ты в жмурки не играй, не такой год у меня, Василий…
— Постой, дед… погоди! — испуганно кричит Трофим, бросаясь к нему и загораживая собой проход. — Подай лопату… и лом, поскорее!
Дед нехотя возвращается обратно. В отверстии покачиваются неровные отсветы лампы.
— Слушай, Васька… Слушай меня, — шепчет Бычков, не отрывая глаз от сбойки. — Уведи деда… Сейчас же уведи… Заговори, что хочешь делай, ведь узнает — окончательно тронется старик…
Я взбираюсь на осыпь, к шуму и свету, и под самой кровлей сталкиваюсь со стариком.
— Ну-ка, берегись… лопату кину…
— Погоди, Михайло, дело к тебе!
Насильно смеясь, я сползаю с ним вместе с завала.
— Иди-ка сюда… секрет! — Недоверчиво он переступает за мной несколько шагов.
— Или шутки вздумал шутить?
Я возвращаюсь и почти силой тащу его в глубь галереи, подальше от людей.
— Какие там шутки, дед…
Мы останавливаемся на площадке, перед боковой продольной. Поблизости нет никого. Гром вагонетки катится долго и не утихая.
Я поднимаю лампу и смотрю в бледное лицо деда, глаза в глаза.
— Я песню вспомнил, Михайло… Ту самую, последнюю, что Сережка пел…
Он хватает меня за плечи.
— Да что ты?
— Ну да… Вот… Вспомнил.
— А
— Заиграю. Давай сядем. Отдохнем.
Мы садимся за камень, в стороне от рельсов, и я закрываю руками лицо, чтобы вспомнить песню. Какую из них не знает дед? Он знает все песни Донбасса за век; те, что пели кандальники первых шахт, те, что пели навзрыд жены шахтеров на свежих могилах, те, что на степных этапах пели бунтари. Проходят минуты, но я никак не могу, вспомнить близкий, родной мотив.
Дед терпеливо ждет. Сквозь пальцы я вижу его откинутую голову и закрытые глаза. Но память выручает меня. Несколько лет назад, в холодную осеннюю ночь, в дозоре, партизан дядя Петр пел мне о матери и счастливой звезде. У него был негромкий задумчивый голос.
…Под отчим кровом тихий свет, Но счастья не видать, Нам для печали часа нет, Прости, родная мать.Из-за угла на главную галерею выходят Сенька и Трофим. Они осторожно несут что-то хрупкое, завернутое в рубахи и пиджаки. Несколько рабочих идут вслед за ними, и чем дальше уходят они, тем тише становится в шахте, и наконец замирает гул вагонетки. Михайло не замечает ничего. На разминовке останавливается пожилой рабочий. Он испуганно смотрит на нас. Я машу ему рукой, чтоб ушел. Михайло даже этого не замечает.
…Нам для печали часа нет, Дороги далеки…В отдалении снова стучат топоры. Люди поспешно возвращаются к завалу. Мы сидим и слушаем, как тонко звучит камень.
— Чудная песня, — говорит дед. — А верная… Сережка, тот умел. Тот как заведет гармонь… истлеешь.
Вскоре в нарастающем шуме я различаю голос Семена. Он зовет Михайлу и меня. Я выхожу на разминовку. Сенька бежит навстречу, тряся вихрастой головой. Заметив Михайлу, он останавливается, говорит строго:
— Дед и ты, Васька, выезжайте на-гора. Инженер звал.
Михайло медленно поднимается с камня. Самодовольная улыбка светится в бороде.
— Ишь какие дела. Инженер, и тот без наших котелков слабоват. — Мы идем, и дед удивленно оглядывается по сторонам, — все уступают нам дорогу, и у ствола нам сразу подают бадью.
Отсюда, снизу, небо кажется необыкновенно синим. Как синька. И текучим, как огонь. Эта синь колеблется, пока мы летим вверх, и у ворота солнце захлестывает нас ручьями.
Воздух прозрачен и полон близкой голубизны. Запах степной травы горяч и сладок. Мы выскакиваем на помост, на первую пару рельсов, поднятых над степью, и уже не узнаем лагеря. Прямо перед нами стоит новый дом, плотники заканчивают крышу, в окнах поблескивает стекло.
— Ну, чудасия, — гудит Михайло. — Гляди!
За домом черные ряды рвов. Высятся кубы кирпича. Каменщики торопливо вскидывают руки. Дальше, на высоких козлах, пилят лес. Трофим и инженер стоят на другом краю помоста. Они смотрят в степь. Там, на бугре, движутся подводы, целый обоз, ярко светятся свежие доски, медленно оседает пыль.