Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
— Хо-хо! — выговаривает он. — Еще как будем жить… О, представьте! — и поворачивается ко мне спиной.
Теперь я вижу Снегиря. Он лежит рядом на кровати. Опираясь забинтованной рукой о перила и другой, здоровой, о толстую шишковатую палку, передо мной стоит Строев. Он стоит на расстоянии трех шагов и смотрит на меня. Видимо, он давно уже смотрит так — взгляд у него усталый. Его виски стали еще белее — теперь они совсем похожи на снег. Я поднимаю голову, одну секунду передо мной только серые, сосредоточенные глаза.
— Послушайте, Василий, — говорит он тихо и совершенно бесстрастно, словно продолжая разговор, прерванный накануне. — Я должен сказать вам, что пласт подготовлен и что вообще дела обстоят хорошо… — Смутившись, он умолкает.
Но я слышу его дыхание. Я понимаю все. «Ты наш, — хочу я сказать ему. — Хорошо. Умница, старик… Ты понял правду. Ты с нами». Но почему-то говорю:
— Знаете, крепь надо заготовить… Да, крепежный лес. — И дальше совсем нелепо: — Погода, знаете, осенняя…
— Мы все сделаем. Все!
Я закрываю глаза. Такой резкий свет вокруг. Но неожиданно от дверей слышится голос Антона:
— Гляди-ка! — грохочет он, сотрясая певучие стекла. — Васька смеется! Право, смеется наш Василек.
— Что?! Васька смеется?.. — удивленно подхватывает Бычков.
Странно — и в самом деле — я смеюсь… И я сжимаю зубы, слыша, как бьется сердце… Жизнь! И вокруг вы, мои славные люди. Я буду жить.
Утро начинается криком перепела, влажным дыханием росы, ветром, идущим с нагорья. У корней трав еще спят отяжелевшие кузнечики. Солнце едва показалось над холмами, но все небо, от края до края, оранжево и глубоко.
От оврага путаными стежками бежит лисица. В бурьяне, у кротовых нор, коротко блеснул рыжий сухой огонь. Блеснул и исчез, но на мелких белесых ветвях тлеет розовый отсвет.
Высоко над нами, переваливаясь с крыла на крыло, плывет шулика. Ярко блестит мокрое перо. Слышно, как оно режет ветер.
Дед сидит на бревне. Он поднимает свою белую голову и долго следит за птицей, щуря слезящиеся глаза.
Костер уже давно погас, и за ночь раздуло пепел, а дед ни на минуту не уснул. Он сидит неподвижно, то опуская руки, то опять закрывая ими лицо, и тихо мурлычет песню. Губы его почти не шевелятся, и кажется, что песня долетает издалека.
Ночью, когда в куренях, в землянках, на скупой траве все засыпали, дед поднимался и подходил к шурфу и там подолгу стоял около ржавой проволочной ограды, трогал ветхие столбы и тихонько возвращался обратно, боясь потревожить сон усталых людей.
Видно по всему, с каким нетерпением ждал он этого утра. Еще до росы умылся, залил пепел, старательно выбил пыль из своего старого пиджака.
— Ты хотя бы на зорьке уснул, Михайло, — говорит Сенька, выходя из куреня. — День ведь очень велик.
— Нам што… не привыкать.
Сенька подходит ближе, достает кисет.
— А
Дед старательно скручивает папиросу, бумага рвется, сыплется в траву табак. Брови деда нахмурены и жестки: он не может забыть о старом, не может и не забудет. Здесь, под этой самой землей, восемь лет назад он в последний раз видел сына. Сын смеялся и пел. Он был первый гармонист и песенник на поселке. Я тоже хорошо помню его, высокого белокурого парня с широким ремнем гармошки через плечо.
После обвала хозяин, тульский купец, забросил проходку. Он верил в признаки счастья, но обвал был слишком велик. И хотя к тому времени уже открылся метровый массив пласта, никто не возобновлял работы. Шурф огородили проволокой, старым канатом, завалили колючим терновником.
Здесь редко кто бывал, и только пастухи, гонявшие по солончакам свое тощее стадо, иногда видели около шурфа сутулого старика.
Михайло не был на похоронах сына. Он сам лежал в больнице с разбитой головой. Серегу похоронили вместе с другими в закрытых гробах, — полиция запретила открывать гробы, — и лишь через месяц Михайло увидел могилу.
В первый год он получал за Серегу по пятнадцать рублей в месяц, пропивал их и, валяясь около кабака, на мостовой, кричал и просил, чтобы и его добили. Потом он вспомнил о поясе — на Сереге остался плетеный зеленый пояс с никелевой пряжкой и ножом. Он хотел отрыть пояс для памяти, во что бы то ни стало отрыть. Как сумасшедший, целыми днями твердил он об этом, и знакомым еле удалось уговорить его не трогать могилу.
Постепенно Михайло утих, только стал иногда заговариваться и тихонько напевать песни, те самые, что пел Сергей.
С вечера, когда пришли крепильщики, старые проходчики и слесари и запели у костра «Калину», он встал, пошел в степь, но поспешно вернулся и потом до полночи бродил за землянкой в пыльном бурьяне.
Сейчас у него усталое лицо, сивый дымок папиросы течет по бороде, руки сложены на коленях.
— Трудная вышла у меня жизнь, — говорит он, задумчиво глядя на Семена. — Вот оно и думается, и несусветное плетется в другой раз.
Сенька шагает через пепел костра.
— Зато она ведь большая, жизнь! — кричит он. — Про одно свое некогда думать.
Он внимательно осматривает ворот, установленный только вчера. В нескольких шагах от него лежит новая бадья. На ней еще не потускнели следы накала. К электрической лебедке протянут свежий канат. Вчера закончили проводку, и вот уже скоро загудит мотор, и мы уберем хворост, снимем ржавую ограду.
Я подхожу к шурфу. Стая воробьев вылетает из пустот меж бревнами сруба. Внизу, в темной глубине, испуганно мечется летучая мышь.
У землянок запевает железо. Сначала тихо, приглушенно, затем громче, дружней… Вставай!