Сочинения в двух томах. том 1
Шрифт:
Стол, разумеется, турецкий… Впрочем, ничего экзотического. Турецкая кухня очень родственна французской. Шиш-кебаб — баранина с рисом, орман-кебаб — баранина под соусом; европейские овощи; рис, безукоризненный пилав; фаршированные виноградные листья; молочные продукты: кислый югурт и знаменитый каймак из молока буйволицы, которых выдерживают в темных стойлах. Наконец — фрукты: восхитительный анатолийский виноград, более крупный, чем провансальский «пане» и более сочный, чем «шасла» из Фонтенбло.
За столом, конечно, ни одной женщины. Атик-Али-паша женат, так же как Хамди-бей и Мехмед-Джеледдин-паша. Но мусульманские женщины не появляются на мужской
Нас всего десять человек за столом. Все — военные. Завтрак дается в честь Мехмед-Джаледцина-паши, награжденного «Имтиацом».
Но ни одного нескромного или тяжеловесного поздравления не слышно в его адрес: в Турции храбрость — вещь обыкновенная. И только входя, каждый офицер кланяется Мехмед-паше чуть-чуть ниже, чем всегда.
Разговаривают по-дружески, не соблюдая этикета. Один капитан главного штаба, только что вернувшийся из Германии, где он в артиллерийском полку проходил установленный стаж, в нескольких словах передает свои впечатления о прусской армии:
— Превосходные офицеры. Отвратительные солдаты.
Мехмед-паша смотрит на меня:
— Господин полковник, это вас, может быть, удивляет? Ваши французские военные корреспонденты прожужжали вам уши рассказами о достоинствах германского солдата. Мы, османы, изучающие в Германии военное дело теоретически и проходящие там свой стаж, — мы совершенно иного мнения.
Старый Атик-Али качает головой: в его время турки изучали военное искусство не в Берлине, а в Париже. Он говорит:
— Капитан, вы слышали, что сказал паша; объясните полковнику, отчего вы так строго судите тамошних солдат.
Изет-бей соглашается с готовностью. Все офицеры турецкого главного штаба говорят по-французски, как если бы они только что вышли из Сен-Сира.
— Видите ли, полковник, немцы — это машины. Они великолепно повинуются, особенно тем приказам, которые подкрепляются пинками ногой. Но зато они только повиноваться и умеют. Никакой инициативы, никакой сообразительности; почти нет храбрости. Наши анатолийские крестьяне, которых Наср-Эддин-Хаджа находил похожими на буйволов, в сравнении с ними поражают находчивостью и ловкостью.
Я же переспрашиваю:
— Наср-Эддин-Хаджа?..
Все смеются. Атик-Али мне объясняет:
— Наср-Эддин-Хаджа — первый, после Карагеза, национальный турецкий философ.
— Полу-Эзоп, полу-Сократ, — прибавляет Мехмед-паша. — Иногда немножко напоминает Санчо. Его тысяча и одно приключение — настоящее сокровище турецкого остроумия. Хамди-бей, вы — хороший рассказчик; позабавьте полковника…
— Однажды на рассвете, — начинает Хамди-бей, — Наср-Эддин-Хаджа будит жену: «Жена, я пойду сегодня в лес запасти дров на зиму». — «Пойдешь, — говорит жена, — инш’алла (если будет угодно Богу)». — «Инш’алла? — возражает Наср-Эддин. — Почему инш’алла? Я пойду, потому что это угодно мне, а не кому-нибудь другому». — «Пусть так, — говорит благочестивая жена, — ты пойдешь, потому что угодно тебе, но еще и потому, что так угодно Богу: инш’алла!» — «Нет никакого инш’алла», — говорит Наср-Эддин-Хаджа. И чтобы лучше убедить свою жену, он ее бьет палкой. Потом отправляется в лес. По дороге он встречает вали, идущего на охоту: «Эй, Наср-Эддин, ступай загонять дичь!» — «Ваше превосходительство, я…» — «Ты возражаешь? Всыпьте ему инш’алла и потом тащите его!» Весь день, с рассвета до первой звезды, Наср-Эддин-Хаджа бегает по лесу, загоняет живую дичь и подбирает мертвую. И к ночи его отпускают без всякой награды. Он стучится у собственной двери с пустыми руками, с пустым
Мы пьем чудесный кофе в чашках старинного серебра. Приносят не обыкновенные наргиле, но старинные чубуки из жасминного дерева, длиною в два локтя.
Курительная Атик-Али представляет собою ателье. Старый воин заполняет свои досуги тем, что с кропотливостью молодой девушки пишет акварели, «natur-morte» и пейзажи. На этажерках недурная коллекция турецкого и венецианского стекла оживляет своими радужными цветами несколько монотонные произведения Атик-Али.
Гости молча курят чубуки. Под кровом этого дома не говорят ни о политике, ни о женщинах, и никто не осуждает ближнего.
Готовый последовать примеру Мехмед-паши, который уже прощается с хозяином, я бросаю взгляд на одну акварель: три гигантских дуба, которые вызывают во мне смутное воспоминание…
— Узнаете? — говорит Атик-Али, улыбаясь. — Это французские деревья. Я написал их очень давно, в лесу Фонтенбло. Когда-то мы обучались в вашей армии…
Он вынимает из-под стекла маленький хрустальный турецкий стакан в матовых полосках.
— Полковник, примите это на память от старика, которому вы оказали сегодня большую честь. Это стакан для истмийского вина… Истмийское вино — единственное, которое нам разрешил пить пророк. А когда вы вернетесь в вашу Францию, поклонитесь от меня этим красавцам-дубам в Фонтенбло.
XXII
— …Итак, господин де Севинье, довольно было поесть пилав и кебаб у старого ферика с седой бородой, рисующего акварели и собирающего коллекции потрескавшегося стекла, чтобы влюбиться в турок и Турцию?
Госпожа Эризиан угощает меня не английским чаем, которого я терпеть не могу, а старым кипрским вином.
Она превосходная хозяйка. Вряд ли найдется француженка, которая с большей грацией протянула бы мне этот стакан; особенно француженка шестидесяти четырех лет, как госпожа Эризиан.
— Но согласитесь, господин де Севинье, ведь эти турки — дикари! Как вы, цивилизованный европеец, можете находить с ними что-нибудь общее?
Госпожа Эризиан — армянка, иногда в претензии на меня за предпочтение, оказываемое мною исламу, и за то, что я уделяю меньше симпатии ее племени, слишком влюбленному в деньги или драгоценности — смотря по полу. Но, увы, искусство скрывать свои антипатии мне чуждо!
— Сударыня, что касается турок, вы правы: они — дикари. Я даже пойду дальше: я не думаю, чтобы они когда-нибудь сделались цивилизованными. Но вы ошибаетесь относительно меня: я такой же дикарь, как и они. Подумайте: мое имя Севинье. Севинье — это бретонский род, насчитывающий девять веков, и мои прадеды из родовой гордости почти не заключали неравных браков — может быть, всего раза три за девятьсот лет, не больше. Значит, во мне мозг кельта десятого века. И это ведь не то что мозг современного турка.
— Та, та, та! Вы совершенно не знаете ваших современных турок. Мне хотелось бы, чтобы в день резни вы побыли в армянской шкуре. Вы допускаете резню? Допускаете?
— Я допускаю, что разоренные, ограбленные, раздетые донага, лишенные законной защиты против ростовщиков и хищников турки устраивают самосуд.
— Путем убийства?
— Зачем так резко! Скажем, путем насилия.
Дверь отворяется. Я слышу быстрые, знакомые шаги… Входит леди Фалклэнд и целует свою старую приятельницу.