Сочинения в двух томах. том 2
Шрифт:
На что Луи не нашелся что возразить. Действительно, разве не обстояло дело именно так семь лет тому назад? К тому же была ли хоть маленькая вероятность тому, чтобы в Нимвегене, где только что подписан был мирный договор, послы его величества, занятые таким большим числом ведущих между собой войну королевств и провинций, хотя бы вспомнили, что где-то на свете существует некая Тортуга?
Тома радостно продолжал:
— И представляешь ты себе, брат мой Луи, как мы снова теперь бросим якорь на рейде этой незабвенной Тортуги и нанесем весьма церемонно визит губернатору, уже не в качестве ничтожных капитанов на посылках у арматора и поставщика, как раньше, но как настоящие начальники и вельможи, которые сами себе и поставщики, и арматоры, и могут,
На этом Тома закончил. И Луи, молчаливый и меланхоличный, подумал, что бесполезно было бы что-нибудь на это возражать и что, действительно, это заранее предрешенное дело.
Они снова стали прогуливаться, идя под руку куда глаза глядят. Наступало ночное время, но ветер не стихал. Соленые брызги больших волн перелетали через отлогий берег и мелким дождем падали даже на куртину. Луи, повернувшись лицом к морю, принялся дышать полной грудью, как бы желая наполнить свои легкие чистым дыханием этого целебного и бодрящего бретонского моря, которое больше даже, чем земля, было его подлинной и обожаемой родиной…
При сгущающейся темноте они, сами того не замечая, возвратились к башне Богоматери, где им надлежало покинуть городской вал и спуститься в город по ступенькам, выбитым в граните стены. Дойдя до этих ступеней, они остановились, чтобы бросить взгляд на благородный вид двух островков — Большого Бея и Малого Бея цвета водорослей и тумана — которые опоясало двойным кольцом белоснежной пены.
Луи, выпустив тут руку Тома, простер руки к горизонту.
— О, брат мой Тома! — воскликнул он, и голос его, обычно столь спокойный и сдержанный, дрожал и трепетал, подобно голосу влюбленной женщины. — О, брат мой Тома! Когда ты взглянешь в последний раз на все это, на родное наше, бретонское… что мне кажется красивее и отраднее, на мой бретонский вкус, чем всякие американские Тортуги, несмотря на их лазурные небеса и их огненное солнце… когда ты на все это взглянешь, взглянешь в последний раз, разве не разорвется твое сердце, переполнив грудь твою, и разве не утонут твои глаза в потоке слишком горьких слез?
Тома, внезапно вздрогнув, вытер себе рукой лоб, который вдруг увлажнился, покрывшись мелкими каплями холодного пота, и вслед за этим решительно произнес:
— Разве не покажется нам все это гораздо красивее и милее, когда мы снова сюда вернемся как настоящие и славные вельможи, столь богатые, столь могущественные и столь благородные, что каждый, волей-неволей, согнет перед нами спину и, встретив нас, опустится на колени?
Он снова взял под руку Геноле и, прижимая его к себе, властно и в то же время в какой-то тоске, сказал:
— Брат Луи, ты ведь знаешь, что ныне все мои близкие по плоти и крови, все мои родственники и свойственники, одним словом, все те, которых, однако же, я сделал тем, что они теперь есть: знатными, почитаемыми, уважаемыми и почтительно всеми встречаемыми… ты ведь знаешь, что ныне все они, сколько их ни есть, плюют на меня и отталкивают меня! Брат Луи, ты, который меня никогда не покидал в течение шести суровых лет войны и каперства… ты, который всегда бывал рядом со мной и своим телом старался меня защитить каждый раз, когда нас поливало частым дождем свинца и железа… ты, который и теперь, один во всем моем родном городе, не отталкиваешь и не плюешь на меня, но, напротив, еще нежнее меня любишь и еще с большей бдительностью и теплой любовью стараешься меня уберечь… так знай же, брат Луи, что отныне ты, ты один мне и отец, и мать, и брат, и сестра! И что мне не надо других родных, кроме тебя, тебя одного, Луи Геноле, моего помощника, моего матроса и настоящего моего брата и Брата Побережья!
Порывисто он сжал его в своих объятиях.
— О, брат мой, брат Луи! Я снова ухожу в море, чтобы сызнова пуститься вдаль и таким образом удалиться от злых людей и удалить от них мою любимую подругу. Брат Луи, брат мой, отпустишь ли ты меня одного туда, куда я отправляюсь?
Луи
— Луи, брат мой Луи, отпустишь ли ты меня одного?
Геноле, в свою очередь, ответил ему нежным объятием.
— Увы! — сказал он. — Ты же знаешь, что нет! Могу ли я?
Теперь между ними все было сказано. И никогда больше они не возвращались к этому. Верно, написано было на какой-то странице в большой Божьей книге, что Луи Геноле в течение всей своей жизни и даже при самой своей кончине не покинет своего капитана, и что Тома-Ягненок, снова отправляясь к далеким островам ради неведомых приключений и набегов, снова возьмет и сохранит Луи Геноле своим помощником, матросом, братом и Братом Побережья, — доколе Бог соизволит продлить тому и другому жизнь…
И вот Луи Геноле, помощник, подобно тому, как он это уже не раз делал и раньше, стал подготавливать все необходимое для предстоящего похода «Горностая». И хотя он не забыл ни одной мелочи, а главное, постарался набрать команду из прошедших огонь и воду молодцов, не знающих страха любителей приключений, тем не менее он ухитрился сделать это так незаметно, что никто в городе вначале и не подозревал этого. В этом был свой очевидный плюс: так как вооружение корсарского фрегата в мирное время не могло не раздражать господ из Адмиралтейства; всяких же объяснений с упомянутыми господами надлежало избегать вплоть до того дня, когда бумаги «Горностая», оформленные любезной рачительностью славного господина д’Оже-рона, не доставили бы Тома и его команде право расхаживать по всем морям, имея в качестве груза двадцать восемнадцатифунтовых пушек, а вместо отборного провианта полную констапельскую здоровенных ядер новой отливки и порядочный запас огромных бочек с порохом…
Так что ни один малуанец не знал о том, что Тома-Ягненок принял решение снова пуститься в море. Одна лишь Хуана узнала об этом из собственных уст корсара, но можно было не опасаться, что она разгласит эту тайну. Геноле же ни слова не сказал даже своему отцу и матери, хотя это ему было нелегко, так как он был таким нежным и ласковым сыном, каких теперь, в наш развращенный век, уже не встретишь. Законтрактованным же матросам было поставлено условие не болтать под угрозой нарушения контракта. Так что если они и шептались, то с глазу на глаз и только при закрытых дверях в кабаке. Таким образом, тайна оттуда не вышла и осталась погребена в чашах, кружках, стаканах и бокалах. Горожане, дворяне и именитые лица ни о чем не были осведомлены, и семья Трюбле не больше других.
Таким образом, старик Мало и супруга его Перрина, совершенно не подозревая, что их парнишка, — которого они продолжали втайне любить, так же, как отец и мать блудного сына, — по евангельскому слову, — не переставали любить его, пока он путешествовал вдали от них, — их Тома точно так же находился накануне путешествия и должен расстаться с ними, не сказали ни одного родительского слова, чтобы задержать его, и спокойно оставались у себя дома, оба убежденные в том, что рано или поздно сыну надоест его поганая девка, и он, прогнав ее, вернется просить у них прощения, которое они охотно ему дадут. Они успокаивали себя таким образом, а впоследствии горько сожалели, что были недостаточно проницательны и недостаточно также снисходительны. Ибо Тома, страдавший, как известно, от своего отчуждения, от враждебности, которую выказывал ему весь город, был в таком состоянии, что малейшее проявление нежности со стороны родных, наверное, удержало бы его на берегу и привязало к отчей земле, дорогой все же его малуанскому сердцу. Но этого проявления нежности он так и не увидел…