Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:
XXXV
Из того, что вы слышали, о дамы, вы могли достаточно уяснить, что такое есть любовь и как она пагубна и страшна. Природа по особой благодати одарила нас, людей, тем, что есть божественного в человеке — разумом, дабы мы, блюдя чистоту жизни, с его помощью устремлялись к небу. Но Амур, посягая на величие природы, безжалостно отнимает у нас разум, так что он повинен в том, что мы одной ногой погрязаем в земной скверне, а порой и вовсе в ней утопаем. И не только с наименее просветленными или наименее достойными сотворяет он то, о чем вы слышите; нет, тех, кто высоко вознесен фортуной, он, не щадя ни златых престолов, ни блистающих корон, толкает в грязь особенно непочтительно и глумливо, беспощадно попирает и гнетет. И ведь ту девушку, что его укоряла в скорбной песне, нашему Джизмондо впору благодарить, потому хотя бы, что этого явного губителя людей, повинного в стольких бедах, она укоряет еще слишком несмело и слишком кратко. Но я обращаюсь к тебе, Амур, где бы ты ни летал на горе нам, и если сетование мое более пространно, нежели ее, но тут нечему удивляться, кроме разве того, что, на миг сбросив попирающую меня пяту, я возроптал, хотя по многим твоим грехам и бессчетным злодействам ты заслужил худшего, так что ропот мой, как у усталого и обессиленного узника, звучит без сомнения и глухо, и слабо. Ты питаешь нас горечью, ты награждаешь нас скорбью, ты, смертоноснейший бог людей, во вред нашей жизни, являешь нам надменные и жестокие доказательства своей божественной силы, ты привязываешь нас к нашим недугам, радуешь нас горестями, каждый час пугаешь тысячей небывалых и невиданных страхов, ты заставляешь нас жить в тревоге и указуешь путь к жестокой и безжалостной смерти. Вот и теперь, Амур, как ты мною играешь? Свободным явившись в мир, я был им благосклонно принят, подле милых родителей я жил беспечно и мирно, и как счастливо провел бы младые годы, если бы никогда не знал тебя. Ты отдал меня той, что дорога мне более жизни; верно служа ей, покуда она принимала
XXXVI
Тут Пероттино, поднеся руку к груди, вынул крохотный платочек, как уже сделал однажды, когда только приступал к рассуждению; отер им слезы, обильно катившиеся из глаз, и, взирая на промокший от слез лоскуток, зарыдал еще пуще, сквозь рыдания вымолвив вот какие слова, в прибавление к сказанному ранее: — О несчастливый дар жестокой дамы, жалкий лоскут, назначенный для жалкого дела; сколь ясно она показала мне, подарив тебя, какой назначается мне удел. Ты один остаешься мне наградой за все бесконечные мои муки; не посетуй, что теперь, когда ты мой, я во всю оставшуюся жизнь, а она будет недолгой, стану омывать тебя своими слезами. — Сказав так, он приложил обе ладони к глазам, откуда слезы струились в таком изобилии, что дамы и молодые люди тоже не в силах были удержаться от рыданий. Долго пребывал он недвижен, поникнув головой, пока друзья и дамы, вставшие с мест, не окликнули его несколько раз и, наконец, видя, что пора уходить, не подняли его, нежно утешая. После чего, желая, чтобы он воспрял от своих дум, они выпросили у него платочек, любопытствуя на него взглянуть, и, получив его, передавали из рук в руки, направляясь к воротам сада, и много раз охотно им любовались. Сотканный из тончайших нитей, с золотой и шелковой каймой, он по греческому обычаю имел посередине прелестное изображение неведомого зверька, изобличавшее умелую руку и зоркий глаз. Наконец молодые люди вышли из прекрасного сада и, после того, как препроводили дам во дворец, сами, угождая Пероттино, не пожелавшему в тот день участвовать в веселье, спустились из замка и, беседуя то о том, то о другом, чтобы Пероттино позабыл о грызущих его заботах, почти весь остаток дня провели, гуляя по тенистым местам, по берегам и дарящим отраду склонам.
Пьетро Бембо (20.V.1470 — 18.1.1547 гг.) родился в Венеции в старинной влиятельной патрицианской семье. Его отец — Бернардо Бембо был видным политическим деятелем, широкообразованным человеком, имел богатую библиотеку. Начальное образование Пьетро получил под руководством отца, которого нередко сопровождал в его служебных поездках: в 1478-1480 гг. был с ним во Флоренции, где отец завязал дружеские отношения с Марсилио Фичино и другими членами Платоновской академии, в 1498-1500 гг. — в Ферраре, куда и позже Пьетро приезжал много раз и где его друзьями стали Садолето, Эрколе Строцци, Лукреция Борджа, отличавшиеся глубоким интересом к гуманистической культуре. Университетское образование Бембо связано с Венецией — здесь он познакомился с гуманистами круга Альда Мануция, известного издателя, — и с Падуей. 1492-1494 гг. Пьетро провел в Мессине, на Сицилии, посещая школу знаменитого грека-гуманиста Константина Ласкариса, крупнейшего эллиниста той поры. В годы юности Бембо стремился к знаниям не только в области греческой и латинской литературы, его привлекала и итальянская культура, сочинения на вольгаре стали предметом его углубленных штудий. К началу XVI в. Бембо сформировался как яркий гуманист-филолог, поэт и писатель.
Не имея склонности к традиционным для венецианского патриция занятиям политикой и торговлей, Бембо в 1506 г. покинул Венецию. Посетив Рим, где провел несколько месяцев, он затем отправился в Урбино ко двору герцога Гвидобальдо Монтефельтро — в начале XVI в. Урбино был одним из центров ренессансной культуры — и оставался там в течение шести лет (1506-1512 гг.). В 1512 г. Бембо снова оказался в Риме и в следующем году получил должность папского секретаря с высоким жалованьем (в его обязанности входило придавать изящную литературную форму папским деловым бумагам). В курии Бембо служил при папе Льве X до 1520 г., когда, оставив Рим, избрал местом постоянного пребывания Падую. Он подолгу живет на своей вилле в ее окрестностях. В 1530 г. Бембо получил от Совета Десяти (правительства Венеции) должность библиотекаря и историографа Венецианской республики. Он продолжил труд гуманиста Сабеллико, изложив события истории Венеции за период 1487-1513 гг. В 1539 г. Бембо получил кардинальский сан. Оставив свою резиденцию в Падуе, ставшую местом собраний выдающихся мыслителей того времени, Бембо переехал в Рим и занялся церковной деятельностью: в 1541 г. он был назначен епископом города Губбио, а в 1544 г. — Бергамо, но оставался в Риме. Бембо пользовался большим уважением современников и как писатель, и как церковный деятель (предполагалось даже его избрание папой).
Пьетро Бембо оставил обширное литературное наследие: это диалоги, трактаты, письма, стихи и другие сочинения — на латинском и итальянском языках. Одно из наиболее прославленных его сочинений — «Азоланские беседы» (Gli Asolani) — три итальянских диалога в прозе и стихах. «Азоланские беседы» относятся к раннему периоду творчеству Бембо, они написаны в 1498-1502 гг. и изданы в 1505 г. с посвящением Лукреции Борджа. К 1525 г. это сочинение выдержало 17 изданий, а в 1530 г. Бембо публикует его второй, исправленный вариант. Бембо и позже продолжал работать над «Азоланскими беседами». Диалоги Бембо получили широчайшую известность — к 1600 г. было выпущено уже 22 итальянских издания, а также переводы на испанский и французский языки.
«Азоланские беседы» посвящены проблемам философии любви в духе платонизма: здесь подчеркивается божественное происхождение красоты, противопоставляются мир чувств и мир интеллекта, рассматриваются пути, которые постепенно трансформируют чувственную любовь к женщине в духовную любовь к Богу. В диалогах Бембо платонизм выступает не столько как философия, но скорее как литературная форма. Широко известными были и трактаты Бембо о языке: «О подражании» (написан на латыни в 1512 г.) и ставшее одним из главных сочинений гуманиста «Рассуждения в прозе о народном языке» (Prose della volgar lingua), написанные на итальянском (1525 г.) «Рассуждения» имели большое значение для формирования литературного итальянского языка: Бембо выступил в защиту тосканского диалекта, отдавая ему предпочтение перед другими диалектами Апеннинского п-ва, и рассматривал его как основу итальянского языка; он призывал изучать язык Петрарки и Боккаччо. В 1530 г. была издана любовная лирика Бембо (Rime), испытавшая заметное влияние стиля Петрарки. Бембо считался лучшим петраркистом XVI в. Сохранились два прижизненных портрета Бембо — в юности его писал знаменитый Беллини, в пожилом возрасте — Тициан.
В настоящем издании впервые в переводе на русский язык публикуется первая книга «Азоланских бесед». Перевод сделан по изданию: Bembo Pietro. Prose е rime/А сига di С. Dionisotti. Torino, 1960.
Бальдассаре Кастильоне
ПРИДВОРНЫЙ
Достопочтенному и славному синьору Дону Микель Де Сильва, епископу Визеу
I
Когда синьор Гвидобальдо да Монтефельтро, герцог Урбинский,[312] покинул этот мир, я в числе нескольких других кавалеров, ему служивших, остался на службе у герцога Франческо Мария делла Ровере,[313] к которому перешло по наследству управление государством. В душе моей было еще свежо впечатление от доблестей герцога Гвидо и удовольствие, доставленное в его время приятным обществом самых достойных людей, которые собрались при Урбинском дворе, что и побудило меня написать эти книги о Придворном. Завершил я их в несколько дней, намереваясь со временем исправить огрехи, порожденные стремлением поскорее погасить долг памяти. Но долгие годы фортуна беспрерывно изнуряла меня тяжелыми испытаниями, не давая возможности довести оные книги до такого вида, который удовлетворял бы моему непритязательному вкусу. Однако когда я находился в Испании, из Италии мне сообщили, что синьора Виттория Колонна, маркиза Пескара,[314] для которой я велел изготовить копию этого сочинения, вопреки своему обещанию позволила переписать значительную его часть; известие сие вызвало во мне беспокойство, так как я уже предвидел многочисленные неприятные последствия, которые обыкновенно имеют место в подобных случаях. И все же я уповал на то, что ум и такт этой синьоры (нравственные совершенства которой я с неизменным благоговением чтил как нечто божественное) не допустят, чтобы я пострадал из-за повиновения ее приказам. Наконец, до меня дошло, что эта часть книги стала в Неаполе достоянием многих; и поскольку люди всегда жадны до новинок, то казалось вполне вероятным, что ее попытаются напечатать. Испуганный этим, я тотчас решился поправить в книге то немногое, на что мне доставало времени, намереваясь ее опубликовать; ибо полагал меньшим злом увидеть ее мало правленной собственной рукой, нежели сильно изувеченной чужими. Итак, исполняя это намерение, я принялся ее перечитывать. И тотчас, лишь только бросил я взгляд на название, мной овладела немалая печаль,
II
Но поскольку людям порою так нравится укорять, что они пеняют даже за то, что не стоит попреков, то некоторым, порицающим меня за то, что я не подражал Боккаччо и не прибегал к использованию современной тосканской речи, не удержусь заметить, что хотя Боккаччо, сей благородный ум своего времени, писал в иных случаях обдуманно и старательно, тем не менее он писал много лучше, когда следовал лишь предводительству ума и своего природного вдохновения и вовсе не помышлял и не заботился об отделке своих писаний, нежели когда он, прилагая труды и усердие, силился добиться большего изящества и совершенства. Поэтому даже его почитатели утверждают, что он сам весьма ошибался в суждении о собственных вещах, низко оценивая то, что принесло ему славу, и высоко — то, цена чему ничтожна. Итак, подражай я манере писать, которая вызывала осуждение со стороны тех, кто в остальном его превозносит, я не смог бы избежать точно таких обвинений, которые в данном плане были предъявлены самому Боккаччо. И заслужил бы их намного больше, ибо он совершал ошибку, веря, что творит хорошо, а я — зная, что творю дурно. Если же я подражал бы тому способу, который многими почитался хорошим, но им был не столь ценим, то мне казалось бы, что таким подражанием я бы заявил о несогласии с суждением того, кому подражаю, что, по моему разумению, было бы бестактно. И даже если бы это соображение меня не удержало, я не смог бы ему подражать в силу самого предмета, ибо он не писал ничего подобного этим книгам о ?Придворном»; и его языку, по-моему, я не должен был подражать, ибо сила и истинная норма хорошей речи вырабатывается скорее при употреблении, нежели как-то иначе, и всегда поступают неправильно, когда употребляют слова, не встречающиеся в обиходе. Посему было бы неуместно, если бы я использовал многие из тех слов, что у Боккаччо, кои были в ходу в его время, а ныне не употребляются самими же тосканцами. Я также не хочу брать обязательство использовать сегодняшнюю тосканскую речь. Ведь связи между различными народами способствовали тому, что от одного к другому, как и товары, передавались также новые слова, которые затем либо сохранялись, либо утрачивались, будучи приняты в употреблении или отвергнуты. Помимо примера древних, это хорошо видно также у Боккаччо, вводившего весьма много французских, испанских и провансальских слов, иные из которых, видимо, не очень понятны сегодня и тосканцам; но если бы кто-нибудь их все снял, то книга его была бы намного слабее. И, по моему мнению, речь других прославленных городов Италии, где собираются люди мудрые, даровитые и красноречивые и обсуждают важные предметы касательно управления государством, наук, военного искусства и разных видов деятельности, не должна быть оставлена совсем без внимания. Я полагаю, можно с полным основанием употреблять на письме используемые в этих местах при разговоре слова, которые заключают в себе изящество, приятны в произношении и всеми считаются красивыми и выразительными, хотя они не тосканского и даже не итальянского происхождения. Кроме того, в Тоскане употребляют много слов явно из испорченной латыни, которые в Ломбардии и других частях Италии сохранились целыми и невредимыми в разговорном обиходе всех и каждого, так что благородные их признают красивыми, а народ понимает без затруднений. Посему мне кажется, я не допустил ошибки, если на письме употребил некоторые из них, предпочтя скорее чистые и совершенные формы родной речи испорченным и покореженным чужой. Мне не представляется справедливым правило, утверждаемое многими, будто народный язык тем более красив, чем меньше он похож на латинский. И я не понимаю, почему за одним разговорным языком следует признавать намного более значительный авторитет, чем за другим: ведь если тосканский обладает способностью облагораживать испорченные и неполновесные латинские слова и наделять их таким очарованием, что их, столь сильно покореженные, всякий может использовать, находя добротными (что никто и не отрицает), то ломбардский или любой другой разве не вправе сохранить те же латинские слова чистыми, полновесными, подлинными, ни в чем не искаженными, так чтобы к ним относились с терпимостью. Нет, на самом деле подобно тому, как намерение создавать новые слова или сохранять старые, не сообразуясь с тем, к чему привыкли, можно назвать высокомерным самомнением, так намерение вопреки силе той же привычки уничтожать и словно заживо хоронить слова, которые существуют уже многие столетия, огражденные щитом обыкновения от посягательств времени, и сохраняют достоинство и великолепие свое в условиях, когда по причине войн и разрушений, постигших Италию, изменились язык, постройки, одеяния, нравы, было бы не только трудно осуществимым, но и нечестивым. Поэтому мне кажется извинительным то, что я не пожелал использовать слова, встречающиеся у Боккаччо, но более не употребляемые в Тоскане, и подчиниться правилу тех, кто полагает недопустимым использование слов, не употребляемых в Тоскане теперь. И все же смею полагать, что и в содержании книги и в ее языке — поскольку один язык способен служить подспорьем другому — есть подражание авторам, столь же достойным хвалы, сколь и Боккаччо. Не думаю, что мне следовало бы поставить в вину то, что я предпочел выглядеть скорее ломбардцем, говоря по-ломбардски, чем не тосканцем, говоря слишком потоскански: чтобы не произошло как с Теофрастом,[318] в котором, поскольку он говорил слишком по-афински, некая старушка узнала не афинянина. Но ввиду того, что на сей предмет достаточно говорится в первой книге, я не скажу ничего более, кроме того, что —дабы устранить повод для спора — сознаюсь перед моими обвинителями в незнании их тосканского языка, такого нелегкого и малопонятного; скажу еще, что писал на своем[319] и так, как я говорю, и для тех, кто говорит вроде меня. И надеюсь, что не причинил этим никому обиды: ибо, по-моему, никому не возбраняется писать и говорить на своем собственном языке; так же как никто не принужден читать или слушать то, что ему не по вкусу. Посему если кто-то не пожелает читать моего «Придворного», я ни в малейшей степени не сочту себя тем обиженным.
III
Одни говорят, что поскольку очень трудно, если не невозможно, найти человека столь совершенного, каким, по моему убеждению, должен быть Придворный, то не стоит и писать о нем, ибо тщетно обучать тому, чему выучиться нельзя. Им я отвечаю, что предпочитаю заблуждаться вместе с Платоном, Ксенофонтом и Марком Туллием,[320] хотя и не завожу разговор о мире умопостигаемом и идеальном, в коем (согласно их мнению), наряду с идеей совершенного Государства, совершенного Государя, совершенного Оратора, пребывает также идея совершенного Придворного. И если мне в моем описании не удалось приблизиться к образу оного, то еще меньше старания употребят придворные, чтобы делами приблизиться к той конечной цели, какую я им начертал. И пусть при этом они не смогут достичь совершенства — такого, каким оно должно быть и каким я старался его изобразить, — все равно тот, кто более к нему приблизится, и будет наиболее совершенным; подобно тому, как когда никто из многих лучников, целящих в одну мишень, не попадает в самый центр, тот, кто более других был близок к этому, и является, без сомнения, наилучшим. Иные же говорят, что я хотел изобразить себя самого, и убеждают меня в том, что все свойства, которыми я наделяю Придворного, заключены во мне. Не стану утверждать, будто не стремился ко всему, что хотел бы видеть в Придворном; и думаю, что, не имея некоторых познаний относительно предметов, рассматриваемых в книге, едва ли я смог бы писать о них. Но я не столь заблуждаюсь на собственный счет, чтобы возомнить, будто обладаю всем тем, что способен пожелать.