Сочинения
Шрифт:
К концу XVIII - началу XIX века стихи Державина начали неуклонно отрываться от того, что в свое время было поводом для них. Прежде всех и острее всех это ощутил сам поэт. В 1815 году, когда А. Ф. Мерзляков, уже известный критик и профессор Московского университета, опубликовал разбор его оды “На взятие Варшавы”, Державин почти сердито написал ему: “Так будьте, милостивый государь мой, на счет моих незаслуженных хвал поумереннее. Вы знаете, что время и место придают красоты вещам. С какой и когда точки зрения, кто на что будет глядеть: в одно и то же время одному будет что-либо приятно, а другому противно. Самая та же ода, которую вы столь превозносите теперь,
Диктуя “Объяснения” и работая над “Записками”, Державин закреплял связь стихов с эпохой, своей биографией, с историческим моментом - со всем тем, что когда-то давало им жизнь, а вместе с тем было и его жизнью, или, как писал он Хвостову, “вело его на Геликон”. Недаром князь П. А. Вяземский, человек проницательный и великий острослов, заметил, что стихи Державина, “точно как Горациевы, могут при случае заменить записки его века” [Вяземский П. А. Записные книжки (1813 - 1848). М, 1963, с. 35].
Но в “Объяснениях” в отличие от серьезных и даже тяжеловесных “Записок” было нечто очень важное для Державина. Они стали прозаическим подкреплением к тому, что он называл “забавным слогом” своих стихов, развивали полуигровой метод, который с такой поразительной легкостью и беззаботностью соединял, скрещивал “горнее” и “дольнее”, отвлеченное и сугубо личное, парящий дух и земные дела, эстетическое и внеэстетическое.
Стихи его разрушали классицизм изнутри, а “Объяснения” еще настойчивее, чем стихи, утверждали самоценное значение житейского факта, быта, конкретной индивидуальности, повседневной мелочи.
Он осознавал огромную дистанцию, разрыв между стихом и примечанием к нему, но именно в этом разрыве и был для Державина элемент игры, “забавы”, вовлечения в эту забаву читателя, воображавшего, читая стихи, одно и находившего в “Объяснениях” совсем другое.
В своих “Объяснениях” он вел читателя от многозначного, философского, отвлеченного к конкретному и земному, показывая их неразрывную взаимосвязь. В восьмой строфе стихотворения “Ключ” (1779) Державин писал:
Сгорая стихотворства страстью,
К тебе я прихожу, ручей:
Завидую пиита счастью.
Вкусившего воды твоей,
Парнасским лавром увенчанна.
Конечно же, читатель думал, что это написано о Поэте с большой буквы. Но Державин разъяснял читателю, что он имел в виду “Михаила Васильевича Хераскова, сочинителя “Россияды” [Объяснения на сочинения Державина, им самим диктованные родной его племяннице Е. Н. Львовой в 1809 году. СПб., 1834, ч. I, с. 24. Далее: Объяснения]. Можно подумать, что, не будь Хераскова, образ Поэта вовсе не появился бы в стихотворении!
Державин так последовательно и настойчиво связывал свою поэзию с определенными лицами, с чувственными, осязательными проявлениями бытия, будто страшился, что “высокие парения” его стихов когда-нибудь оторвут их от земли и навсегда унесут в эмпирей. Примечания вновь возвращали стихам связь с почвой, с давно забытыми или потускневшими от времени реалиями,
Между тем время, оторвав его стихи от всего злободневного, словно пересмотрело ценность двух планов этой поэзии - внешнего и внутреннего. Внешний, с конкретностью намеков и иносказаний, остался в тени. Зато внутренний предстал как громадное, доведенное едва ли не до космических пределов обобщение - многозначное, емкое и оттого кажущееся вневременным.
В общефилософские формулы о жизни и смерти, открытые задолго до него, Державин вложил конкретное содержание, проникнутое глубоким личным чувством, сильным и ярким индивидуальным переживанием.
Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерский! ты сокрылся?
Оставил ты сей жизни брег,
К брегам ты мертвых удалился;
Здесь персть твоя, а духа нет.
Где ж он?
– Он там.
–
Где там?
– Не “наем.
За этой напряженной интонацией, сбоем ритма, за этими мучительными вопросами, остающимися без ответа, не только философия, но смятение и растерянность человеческого духа, тщетно ищущего имя тому, что много лет спустя Пушкин назовет “тайнами счастия и гроба”. И именно это, а не общие рассуждения, поднимает оду Державина высоко над риторической поэзией его времени.
Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает…
Эти строки оторвались от екатерининского века и принадлежат в равной мере всем эпохам - неисчерпаемостью мысли и образа, общечеловеческим содержанием, поразительной психологической точностью. Не “пугает”, не “отталкивает”, а именно “смущает”. Державин нашел единственное, незаменимое слово, обладающее множеством смысловых оттенков. И каждая эпоха будет вкладывать в это слово, в эти строки свой смысл, пытаясь разгадать в этом “смущает” одну из вечных загадок бытия.
Такими вошли стихи Державина в XIX век, и совершенно понятно, что авторская трактовка их, предложенная в “Объяснениях” и отчасти в “Записках”, не совпадала с более поздним читательским восприятием этих стихов. Не совпадала настолько, что ставила читателя в тупик. А между тем возможность сопоставить самостоятельную жизнь стихов в поколениях читателей с авторской трактовкой их уникальна. И в этом состоит особое значение державинских “Объяснений” для истории русской литературы.
Заботясь об адекватности восприятия своих стихов читателем, Державин раз и навсегда объяснил потомкам что к чему, и, как бы ни обрастала новыми смыслами его поэзия, ветер неуклонно возвращается на круги своя - к последней и непреложной воле поэта.
Оба плана стихов Державина - конкретный и отвлеченный - были связаны для него нерасторжимо, и “Объяснениями” он утверждал эту связь навеки: “Все примечатели и разбиратели моей поэзии, без особых замечаний, оставленных мною на случай смерти моей, будут судить невпопад” [Державин Г. Р. Сочинения. В 9-ти томах, т. I СПб., 1864, с. 652]. Здесь речь идет о конкретном плане; об отвлеченном Державин заботился мало. Человек здравого и практического ума, он был далек от мысли комментировать свои поэтические прозрения. Но для него было важно, очень важно, чтобы в стихах не смещались планы, чтобы сугубо конкретное, злободневное сохранило свою актуальность и не было принято потомками за поэтическую абстракцию. Поэтому он комментировал только то, что имело признаки времени и места.