Сокровища «Третьего Рейха»
Шрифт:
Сегодня утром Ганс купил «Фольксштимме» и по дороге успел просмотреть газету. На первой странице пария привлекли три портрета. Подпись под одним из них гласила, что это бывший штурмбаннфюрер СС Вольфганг Хетель. Фамилия будто знакомая, вначале не мог вспомнить — откуда, но потом вспомнил и обругал себя, что забыл даже на миг: об эсэсовском офицере Вольфганге Хетеле рассказывал покойный отец, и этот рассказ настолько поразил Ганса, что он мог повторить его слово в слово.
У отца собрались друзья. Говорили обо всем на свете, и неожиданно кто–то вспомнил, что
«Это было весной сорок пятого. Все знали, что война кончается, русские уже стояли на Одере, но здесь было еще много немцев, даже слишком много — все время по дорогам двигались колонны грузовиков, появились роскошные легковые машины, — не было и дня, чтобы я не увидел «хорх», «мерседес» или «опель–адмирал». Это означало: нашими местами заинтересовалось высокое начальство. По слухам, где–то в горах создают резиденцию для Гитлера и якобы сам рейхсфюрер СС Гиммлер уже здесь. Потом мы узнали, что это был не Гиммлер, а Кальтенбруннер, но какое это имело значение? Все равно эсэсовцы зверствовали: сгоняли людей с насиженных мест, мобилизовывали на работу, заставляли копать противотанковые рвы, сооружать блиндажи и разные укрытия. И везде висели приказы, распоряжения. И везде угроза: за невыполнение — смертная казнь.
Наша усадьба, как видите, стоит в стороне, но дошла очередь и до нас. Эльзу с отцом заставили выехать в двадцать четыре часа, а меня мобилизовали на строительство оборонных сооружений.
Копали противотанковые рвы в долине. Это была тяжелая, изнурительная работа, и к вечеру мы все валились от усталости. Да еще, как назло, зачастили холодные дожди со снегом, развезенная сотнями ног земля превратилась в жидкую грязь, в отдельных местах она доходила до колен, обувь у всех раскисла, начались болезни — представляете, как приходилось мне с моей болячкой, которую выкашливаю и по сей день?
Нас было немного более сотни — жителей окрестных мест, командовал нами унтершарфюрер СС Врук. Когда я вспоминаю эсэсовцев, все они представляются в образе этого Врука и еще одного, о котором, собственно говоря, и пойдет разговор. Но вначале о Вруке.
Представьте себе человека, довольно высокого и широкого в плечах, почти с квадратным лицом и маленькими глазками. Врук издевался над нами, как хотел. Мало того, что мы работали от зари до зари с коротким перерывом на обед, унтершарфюрер на протяжении дня отбирал десяток–полтора людей, которые, на его взгляд, плохо работали, и давал им дополнительное задание на вечер.
Один раз нас подняли раньше, чем всегда. Но чудеса: мы не услыхали вруковской ругани. Вначале обрадовались, решив, что он заболел или отбыл по делам. Но все оказалось значительно хуже. Нас построили прямоугольником. Подъехали машины, из нее вышли три офицера. Впереди — штурмбаннфюрер СС в выпуклых очках. Он остановился там, где прямоугольник прерывался, и сказал:
—
Все молчали, и слышно было, как дождь сечет по лужам.
Штурмбаннфюрер подождал немного и продолжал:
— Я даю вам три минуты.
Посмотрел на часы, обернулся к офицерам и о чем–то заговорил с ними.
Мы стояли, переступая с ноги на ногу, и тоже ждали. Я стоял справа от штурмбаннфюрера, совсем рядом с ним, смотрел, как засмеялся вдруг — удовлетворенно и самоуверенно. Только тогда до меня дошло сказанное им, и я пришел в ужас. Ведь расстреляют каждого десятого. Я незаметно скосил глаза и стал считать — я был десятый. Я пересчитывал дважды или трижды, но ошибки не было: я был десятый!
Не знаю, сколько времени прошло с того момента, как я стал считать, но вдруг до меня дошло, что я стою справа от штурмбаннфюрера, а считать, наверно, начнут с другой стороны. Нас же всех — сто семь (это я знал точно — получали хлеб и приварок каждый день на сто семь человек).
Итак, я уже не десятый.
Тогда я обрадовался. Потом мне стало стыдно и за испуг, и за последующую радость, мне стыдно за это и сейчас, я никому не говорил об этом, вам впервые, может, мне сейчас будет легче — все эти годы точил меня червячок и что–то лежало здесь, под сердцем, грязное и колючее: вспомню — и болит…
Но тогда я думал только об одном: откуда начнет считать штурмбаннфюрер?
Он повернулся к нам, поднес руку с часами чуть ли не к носу, резко опустил ее и произнес:
— Три минуты прошло. Но это слишком просто — расстрелять каждого десятого. Десять человек из ста — это всего десять шансов из ста, что будет расстрелян преступник. Это несправедливо, не так ли, господа?
Он обращался к нам, будто мы имели право согласиться с ним или возразить; мы могли только стоять и молчать, мы были целиком в его власти.
Штурмбаннфюрер продолжал дальше:
— Сделаем так, господа. Если вы доверяете мне, я сам отберу эту злосчастную десятку. Конечно, мне трудно гарантировать, что преступник непременно попадет в нее.
Он издевался над нами, а мы переступали с ноги на ногу и молчали — сто семь мокрых, голодных и бесправных людей.
— Ваше молчание расцениваю как согласие, — продолжал штурмбаннфюрер. — Прошу смотреть мне в глаза, я попробую по глазам догадаться, кто из вас мог совершить это страшное преступление.
Офицеры рассмеялись. Очевидно, им понравился этот спектакль.
Штурмбаннфюрер двинулся вдоль строя. Он начал с противоположной стороны, медленно, не обращая внимания на грязь, она чавкала, и брызги летели на его блестящие сапоги. Все мы слышали это чавканье, потому что каждый шаг мог принести смерть одному из нас.
Наконец чавканье прекратилось: штурмбаннфюрер остановился перед пожилым человеком в промокшей, с обвислыми полями шляпе. Я знал его — автослесарь из Унтеркримля.
Неужели он первый?