Сокровища Третьего рейха
Шрифт:
– Меня волнует это новое сокращение линии фронта, – сказал доктор, исподлобья взглянув на Ангела. – Они уже подошли к польской границе и…
Ангел молчал.
Взвешивал, стоит ли поддерживать разговор, поскольку догадывался, куда гнет доктор, что тревожило его и лишало обычной осторожности. Знал: лучше промолчать или отделаться незначительной репликой, но какая-то темная сила подтолкнула его, и он сказал:
– Русские могут прийти сюда очень скоро, и я удивляюсь нашему руководству, которое заблаговременно не думает искать выход, чтобы… – и сразу остановился, словно дотронулся до раскаленного железа, глянул на Вундерлиха растерянно.
Но
– Я также думаю, что следовало бы… Если хотите, замести следы. Русские и поляки кричат на весь мир о крематориях, и мне не хотелось бы, чтобы мое имя упоминалось на суде.
«Они повесят нас, не задумываясь и не устраивая судебной комедии», – подумал Ангел, а сказал совсем иное:
– Возможно, наши тревоги напрасны, русских не допустят так близко к границам рейха.
– Дай бог, – вздохнул Вундерлих. Перегнулся через стол к Ангелу и спросил с надеждой: – Как вы думаете, ведь нас трудно обвинить: мы солдаты, а солдат выполняет приказ?
Для гауптштурмфюрера этот вопрос был решен давно: достал надежные документы на другое имя и намеревался исчезнуть, не дожидаясь, пока о нем позаботится начальство. Но об этом не знала даже Беата.
– Не думаю, что есть особые причины для беспокойства. Наш дух и наша сила неодолимы, и временные неудачи на фронте не должны поколебать нас. – Почувствовал, что слова эти прозвучали фальшиво, но произнес их вполне искренне, поскольку вспомнил недавний случай там, за проволокой, который давал ему основание для таких суждений. – Я не могу поверить в стойкость славян – раб никогда не преодолеет рабской психологии.
– Ну, – возразил Вундерлих, – это уже давно опровергнуто историей.
Ангелу не хотелось спорить, но он все же рассказал доктору о случае с двумя русскими военнопленными.
Несколько дней сеял мелкий дождь, землю развезло, и даже проложенные вдоль лагерных улиц красные кирпичные дорожки покрылись слоем липкой желтой глины. Комендант производил свой ежедневный обход скорее для поддержания порядка, нежели из-за необходимости. Шел медленно, подняв капюшон блестящего плаща, казалось, ни к чему не присматривался, но замечал и запоминал все. Проходя мимо уборной, услышал такое, что даже его удивило: кто-то смеялся весело и задорно. Остановился, чтобы посмотреть кто.
В черном отверстии двери появились двое: молодой, с широким открытым лицом, высокий и, наверно, сильный, и пожилой седой человек с глубоко посаженными темными усталыми глазами. Молодой, шедший сзади, что-то говорил седому, и тот дружелюбно посмеивался. Вдруг, заметив коменданта, седой дернул молодого за руку, предупреждая, – лица их окаменели. Но было поздно. Гауптштурмфюрер подозвал их к себе и спросил:
– Русские?
– Яволь! – вытянулся молодой.
Гауптштурмфюрер пошлепал носком сапога по грязи. Последнее время он все чаще и чаще думал о русских, и, может, это стало причиной того, что вдруг гнев застлал ему глаза, перехватил дыхание – Ангел поднял руку со стеком. Если бы ударил хоть раз, то уже бил бы и бил, пока не стало бы легче или не обессилел. И все же остановился в последний момент, заставил себя остановиться.
Эмоции были противопоказаны работникам лагеря, эмоции позволялись дома, а здесь была работа, которую Ангел считал ответственной и деликатной. В лагере надлежало всегда поддерживать порядок. Порядок во всем, начиная с чистоты в газовых камерах и кончая непременно покорным выражением лица всех узников.
Эмоции препятствовали этому порядку, эмоции могли привести к хаосу – Ангел сдержался и опустил стек. Стоял, с интересом глядя на двух военнопленных. Он хотел уже отпустить их, но вспомнил, что такой поступок тоже диктовался бы эмоциями и стал бы выражением некой нездоровой расслабленности. Собственно, следовало бы записать их номера для немедленного отправления в газовые камеры. Ангел уже потянулся за блокнотиком, но не захотел снимать перчатку – дождь хлестал. Он усмехнулся и приказал молодому:
– А ну дай ему понюхать это…
Ангел показал, что и как надо делать, размазывая подметкой сапога вонючую кашицу глины и нечистот.
Молодой военнопленный смотрел на Ангела, будто не понимая, что ему приказывают, – пауза затягивалась, и комендант уже решил записать их номера, как вдруг молодой перевел взгляд на своего седого товарища.
Ангел улыбнулся. Седой опытнее этого парня и понимает, чем все это может кончиться. Стоило ему пошевелиться, сказать хотя бы слово, и их судьба была бы решена. Но седой не сказал ничего, а молодой схватил его за воротник, нагнул так, что тот стал на колени, и стал тыкать лицом в грязь. Раз… и два… Но не очень сильно.
Ангел приказал:
– Сильнее!.. Не жалей его!..
И тогда молодой стал тыкать быстрее, грязь разжижилась, и брызги разлетались вокруг.
– Хватит! – приказал наконец Ангел.
Лица седого не было видно – какое-то месиво из грязи и крови. Он не вытирался, стоял не двигаясь, только тяжело дышал и смотрел пустыми водянистыми глазами.
– А теперь ты его… – указал Ангел на молодого, и седой, не раздумывая, начал тыкать парня в грязь. – Отомсти!
Вдруг ему сделалось противно от этой покорности; подумал, что же двигает этими людьми, грязными, распластанными у его ног, что же двигает ими и почему они послушны? Очевидно, русским на фронте просто везет и, наверно, их скоро остановят. Он сразу утратил интерес к этим двоим. Пошел, уже не обращая внимания на дождь и грязь, – все равно сапоги запачкались…
Потом он пожалел, что не записал их номера. Два или три дня всматривался в лица военнопленных, отыскивая тех русских. Но выражение покорности и пустые глаза узников делали их лица удивительно похожими, и по ночам, когда Ангелу снились страшные сны, тысячи лиц сливались в одно, оно росло и росло, грязное, измазанное вонючей жижей, смешанной с кровью, – одно лицо во всем лагере. Но ночами у этого лица не было покорного выражения, глаза смотрели дерзко, однажды Ангел увидел в них даже ненависть. Хотел ударить по ним – черным, большим, сверлящим, но рука не поднималась, даже не смог заслониться ладонью от жгучего жара этих глаз – кричал и метался во сне.
Дождь утих, но тучи сгущались, и было такое чувство, что вот-вот кто-то выжмет их как губку, и по еще не просохшему асфальту снова зажурчат мутные ручейки, а по ним изо всей силы хлестнут, оставляя пузыри, потоки светлой теплой дождевой воды.
В детстве Анри в одних трусах носился по лужам, зажмурив глаза, подставлял лицо под тугие струи и пил всласть дождевую воду. Она медленно набиралась во рту, он глотал, чтобы снова жадно подставить губы под струи.
И сейчас у Анри было такое настроение: прыгал бы, ощущая пятками водяную упругость, и смеялся, протягивая к небу мокрые ладони. Все время улыбался, сам не зная отчего, широко и счастливо, и прохожие, видя его улыбку, уступали ему дорогу: было ясно – счастлив человек оттого, что идет с такой красивой девушкой.