Сокровища Валькирии: Звёздные раны
Шрифт:
Он не мог предположить, что бережёт своё детище для каких-то братьев Беленьких, которые купили его с потрохами и теперь там хозяйничают. Если бы не цель, с которой они пробирались на Таймыр, академик явился бы в астроблему открыто и устроил спрос. Однако сейчас приходилось таиться, прятаться, скрываться под чужой фамилией. Ещё в Пулково, ка только вышли из такси, Дара открыла сумочку и подала Святославу Людвиговичу новый паспорт:
— Мы - муж и жена, — заявила она. — Летим в Латангу к родственникам. Запомни свое новое имя.
Академик взглянул на документ пустыми глазами и сразу же понял, что никогда не сможет запомнить его, а тем более отзываться, если окликнут. Он никак не мог забыть сцену прощания Дары и Мамонта в его доме, и потому даже формальные
Водрузив на шею академика амулет с некой монорайской солью, Дара подошла к своему спутнику, обняла и уткнулась лицом в грудь.
— Мне было хорошо с тобой, милый. — Сказала со слезами в голосе. — Буду всю оставшуюся жизнь помнить каждый день прожитый вместе.
— Трудно вот так сразу отвыкнуть, — произнес человек, называющий себя Странником. — Мне будет не хватать тебя. Кто теперь прикроет меня в дороге?
— Ещё не поздно отказаться, ты сам выбрал путь и всё в твоей воле.
— Ты же знаешь, нельзя отказаться.
— Знаю.
У академика было ощущение, что Мамонт уходит куда-то на смерть, на какую-то добровольную казнь. В его тогдашнем представлении столь нежное, трепетное прощание не могло иметь никакой иной подоплёки, и хотелось через собственное отношение к этой женщине крикнуть: "Безумцы! Что вы делаете?!"Он ещё не подозревал, что между мужчиной и женщиной могут существовать не только брачные, а другие отношения, и воспринимал всё по-житейски. И когда Мамонт ушёл, Насадный сдёрнул с вешалки плащи, бросил в руки Дары.
— Иди и догони его! Иди же, иди, жалеть будешь!
Она была грустной, но тут рассмеялась.
— Почему? Я никогда ни о чём не жалею.
— Но вы же по-живому резали.
— Пожалуй ты прав. По-живому, — согласилась Дара. — Это естественно. Несколько лет мы были вместе, почти неразлучны, но только я получила другой урок.
— Урок? Что это значит? Какой к чёрту урок, если ты его любишь?
Реакция последовала совсем неожиданная: она вновь стала грустной, хотя в уголках губ ещё жила улыбка.
— Это слово совсем не подходит к нашим отношениям. Я его не любила. Никогда.
— В таком случае я ничего не понимаю в женщинах, — заключил академик.
— Думаю, понимаешь, — заметила она и кокетливо усмехнулась. — Помню как ты смотрел на меня в Латанге. Но это к нам с Мамонтом не относится. Я служила ему и ничего больше, как и тебе буду служить.
— Мне? Зачем мне служить? — опешил Насадный.
— Таков мой урок. Я — Дара. Без меня ты ничего не можешь сделать, соприкоснувшись с миром кощеев.
Чтобы не выглядеть растерянным и бестолковым, академик решил не задавать лишних вопросов с трудом принимая условия какой-то авантюрной, неподвластной его логике игры, и всё таки иногда не выдерживал.
В аэропорту Пулково Дара вручила новый паспорт и внезапно ошарашила жёсткой и безапелляционной командой:
— Всё время держись строго за моей спиной. В твою сумку я положила автомат и боеприпасы. Нужно пройти спецконтроль.
— Зачем нам нужен автомат? — тупо спросил он. — Ты собираешься отстреливаться от кого-то?
— Это твоё оружие, и отстреливаться будешь ты. В случае, если меня не будет рядом.
Её непререкаемый тон, с одной стороны, нравился Насадному — Дара знала, что делала, и до Латанги они долетели без всяких приключений, протащив оружие через два спецконтроля; с другой — академик постоянно ощущал уязвлённое самолюбие и ущемлённую собственную волю. Пока совершали перелёты и пересадки, она казалась жёсткой, отстранённой и говорила мало, лишь дежурные фразы-команды, и поймать её взгляд было совершенно невозможно. В самолёте от Красноярска ему показалось, что Дара на минуту задремала, и Насадный, не скрываясь, стал рассматривать её лицо, вспоминая первую встречу в Латанге и произнесённое сокровенное — тс-с-с…
— Не отвлекай меня, — металлическим голосом проговорила она, не поднимая век. — Отвернись и смотри в иллюминатор.
Он отвернулся и не смотрел до самого конца пути… В латангском аэровокзале Дара оставила его с сумками, а сама скрылась за зелёной занавесью, разделяющей здание надвое. И в тот же миг он почувствовал свою беззащитность. Словно голый стоял среди толчеи! И каждый мог оскорбить, обидеть, отнять вещи или сделать какую-нибудь гадость. Он противился этому незнаемому раньше ощущению и ничего не мог поделать с собой, пока она не вернулась.
— Твой город погиб, — сказала Дара. — Потому что полностью находится во власти кощеев. Они контролируют всякий доступ к нему, и без их ведома попасть туда очень трудно. Но возможно. Займи освободившееся место, сядь и жди меня. Я пойду искать пути.
Он не хотел, чтобы его город погиб, ибо однажды, когда только начинал разведку алмазов, ему выпало побывать в настоящем мёртвом городе — в Нордвике. И впечатление осталось ужасное: тлен, дух мертвечины проник в душу и много дней не выветривался, как едкий, вездесущий дым. Во время войны в шахтах бухты добывали коксующийся каменный уголь, которым загружались американские и английские суда, привозившие в СССР боевую технику и продукты. Он был настолько ценным, что его везли через моря и океаны, невзирая на немецкие субмарины; а чтобы добывать, выстроили город с двух— и трёхэтажными домами, магазинами, булыжными мостовыми, от шахт до причала проложили железную дорогу, по которой ходили настоящие паровозы. Нордвик прожил до сорок шестого и умер вместе с шахтами. Вернее, шахты ещё использовались для хранения мобзапаса продуктов на весь азиатский Заполярный круг, и люди жили — кладовщики и охрана. И всё-таки брошенный город умер и разлагался, словно не прибранный, не захороненный труп, смердил, пугал пустыми глазницами окон, вечным, несмолкаемо-скорбным скрипом, тяжкими вздохами сквозняков, вырывающихся из дверных проёмов, разинутых, как беззубые старческие рты. Даже на пустынных, заброшенных кладбищах не бывает так печально и жутко, поскольку там есть покой и горделивое молчание могил под крестами или камнями, там нет ни вида, ни запаха тлена, ибо землю уже отчистила и отстирала природа — трава, мхи, молодые побеги деревьев, особенно бурно растущие над прахом. Здесь же этот мёртвый город, как великий и неприкаянный грешник, продолжал шевелиться, трястись и скрипеть костями, издавать заунывный, тоскующий вой, и более всего почему-то поражало воображение, когда оставшиеся редкие стёкла кровянели от отблесков заходящего солнца, словно ненавидящие весь мир глаза, и вдруг ни с того ни с сего в полной тишине и безветрии раздавался протяжный шелестящий звук, как предсмертный стон, и вмиг растворялись остатки окон, двери и вылетали густые столбы пыли, бумага, лохмотья перепревшего тряпья и прочий лёгкий мусор. То ли рушились перекрытия, выдавливая содержимое дома, то ли уж действительно нечистая сила выметала следы человеческого существования и долго потом носила, кружила в воздухе, и длинные ленты сорванных обоев, склеенных из цветных картинок из американских, английских и советских журналов, плавали, словно хвостатые змеи.
И нужно было ещё не одно тысячелетие, чтобы всё здесь обратилось в тлен, в землю, поросло травой и мхами…
Академик всё время помнил Нордвик, иногда видел во сне, как, обуянный знобким страхом, он бродит по улицам, на обочинах которых стоят «студебеккеры» на спущенных колёсах, словно коростой, охваченные лишайником, висят оборванные провода и на тротуарах стоят американцы в шляпах — восковые фигуры, высохшие мертвецы…
Святослав Людвигович не считал себя особенно впечатлительным человеком — сказывалось лютое блокадное детство, однако понял, отчего погиб и почему так неприятен шахтёрский город в бухте Нордвик — его построили заключённые! Второпях согнанные подневольные, в муках смертных пребывающие люди! Да что же они могли построить?! Невзрачные, барачного типа дома, расставленные по тундре вкривь и вкось? И не души свои вложили в них, не тепло сердец — свои безмерные страдания, свою тоску, которая и живёт до сих пор в мёртвом городе.