Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
— Ну, шапку в охапку, и за мной! — сказал Леха. — Я тебя на улице подожду. Тесновато тут у вас.
Он вышел, а ко мне кинулась бабушка, которая из своей кухни успела, видать, разглядеть моего гостя.
— Это и есть твой Быков?
— Он и есть, — ответил я, в спешке не попадая в штанины.
— Какой прекрасный юноша! — всплеснула она руками. — Но почему он во всем военном? Он что, бывший сын полка?
— Он настоящий сын генерала.
— Генерала? — Бабушка сомлела вовсе. Ее мечтательная душа вечной сестры милосердия была с девичьих лет взлелеяна на известной песне — «Помню, я еще молодушкой была». Молодой парень-то,
— Ты дружи с ним. Бери с него пример, он плохому не научит, — сказала она. — Это не то, что твой полоротый босяк Шакалов.
— Не говори глупости! — заорал я, торопясь заправить рубаху, схватить пиджак и кинуться из дому.
— Конечно, бабушка всегда глупости говорит, — обиделась она, но я, не отвечая, прошмыгнул мимо.
И тут дорогу мне преградил мой малолетний братец, вылезший из кухни с деревянной саблей наголо.
— Я тоже в цирк хочу! — заблажил он. — Ты давно обещал!
— Так билетов два всего.
— Я маленький, меня без билета пропустят.
— Маленький, но умный, да?.. Это же последний, решающий матч французской борьбы. Вход только по билетам.
— А-а! — заорал Вовка.
Но я уже был на улице и догонял Леху Быкова, который шел не торопясь, с любопытством разглядывая убогие домишки нашей улицы.
— Живут же люди! — не то с сожалением, не то с презрением сказал он. — Ну, как тебе шоколад наших бывших союзников?
В его голосе мне снова почудился вечный тон господина, снисходительно одаривающего своих слуг. Но слугой я уже быть не хотел.
— Ерунда, солома, — сказал я. — Наш советский лучше.
— Ты даешь! — удивился Леха. — Ты хоть понял, что он с арахисом? С орехами? В сочетании этих орехов с шоколадом и есть весь смак.
— Все равно наш лучше! И вообще я разговоров про еду не люблю, понял?
— Ладно, перестань брызгать слюной, патриот. Что опять встал? Пошли.
И мы пошли через Моральский мост в центр города. Туда, где между кинотеатрами «Искра» и «Горн» (только сейчас я понимаю, как прекрасны были эти названия, какой смысл несли!), среди буйно цветущего яблоневого сквера стояло тринадцатое чудо света — наш цирк, знаменитый цирк Моего Города!
Знаменит он был, прежде всего, своей диковинной архитектурой и громадностью.
Этот мойгородский Колизей, парящий над мелкими, по сравнению с ним, каменными домами центра своим гигантским, почерневшим от дождей и снегов куполом, был полностью срублен из дерева. Рассказывают, когда через несколько лет (нас уже в ту пору в Моем Городе не было) его признали аварийным и несущие шатер чудовищные лиственичные колонны были подпилены, и он рухнул со страшным громом, то пыль поднялась до неба, как при атомном взрыве, а образовавшихся в результате его падения дров хватило горкомхозу на целый отопительный сезон.
Возвели же это чудо по велению первых Советов — «искусство принадлежит народу»! — воздвигли, разумеется, без всяких чертежей — мой глаз — ватерпас! — бородатые зисимские плотники, те, что срубили во времена оны и второго деревянного нашего гиганта — Горбатый мост над рекой. Умели кое-что делать лесные зисимские кержаки!
В амфитеатре того деревянного цирка было пятьдесят рядов, и, если смотреть снизу, то верхние ряды терялись во мраке поднебесья, а если сверху — то арена казалась маленькой, почти как пятак. Работавшие же под куполом на страшной высоте акробаты виделись снизу крохотными, будто муравьи…
Народу в него набивалось тьма, голодные толпы шли в цирк, как на праздник, со всех концов города, и даже в злые крещенские морозы в нем, кое-как отапливаемом, было сравнительно тепло — от дыхания и тел тысяч людей, вспотевших от волнения и радости под своими шубами. Поэтому цирк работал круглый год, в нем гастролировали всегда лучшие труппы страны.
Они здесь работали еще и потому, что другие цирки — на западе — были разрушены, а дальше на восток их не было.
Это вторая причина его знаменитости.
Через двадцать пять лет, уже во времена Никулина и Олега Попова, не веря сёоим глазам, во всемирно известном Московском цирке на проспекте Вернадского я встретил старого знакомого. Коверного, клоуна-дрессировщйка Бориса Вяткина с его Манюней. Успех у него и здесь, в столице, был оглушительный, хотя он постарел, поугас как-то, и собачонка Манюня была уже другая, не так шустра, весела и умна. А ведь он три сезона — и зиму, и лето, — молодой, невозможно смешной и отчаянно смелый, бузотерил на арене нашего провинциального гиганта, воспитывая в нас главные качества человека — юмор и самостоятельность духа. И был, к слову, не основным гвоздем программы. Вершиной ее, ее грандиозным завершением была все-таки французская борьба!
Мы, мальчишки, знали наперечет всех борцов, их силу, их любимые приемы и, конечно, их слабые места. Но были среди них два титана, у которых слабостей не существовало, — это русский богатырь, с могучим, белым, как молоко, телом страшной силы, Ян Цыган и негр, а может, метис, потому что темная кожа его, обтягивающая мощные сухожилия и длинные эластичные мышцы, имела явный желтоватый оттенок, король и маг двойного нельсона Ван Гут.
Они давно боролись на ковре Моего Города, но ни разу друг с другой не встречались. Они побеждали всех других, но между собой схватки избегали, сохраняя тем самым в нашем цирке волнующее сердца двоевластие. Но так не могло быть вечно! И вот сегодня они наконец встретятся! Встретятся и — уедут. Навсегда. Уезжали не только борцы — уезжали и Борис Вяткин, и чудо-эксцентрики Диановы, и акробаты Гогоберидзе, почти вся труппа. Их ждали другие арены: страна поднималась из пепла и прежде всего, и правильно (сила, молодость, красота — жизнь!), возрождала цирки. И хотя мы привыкли ко всем артистам, но тяжелее всего, больнее всего мои земляки прощались с борцами: чуяли, похоже, что такое зрелище им больше не увидеть. И точно: профессиональная борьба вскоре ушла с цирковой арены.
Но почему? Почему? Неужели прав был Леха Быков?..
Итак, мы уселись на свой первый ряд. С наслаждением вдохнули запах зверей, конского пота, свежий, близкий запах мокрого опила, чуть оглохли от пререканий настраиваемых инструментов оркестра, единственного джаз-оркестра, сохранившегося в Моем Городе, и уставились в нетерпении на главный выход. И вот малиновые его портьеры раздвинулись, на арену величественно выступил ведущий с прямым, как у английского лорда, пробором через всю прилизанную голову и отчаянным праздничным выкриком объявил начало. Погас свет, в темноте ударил оркестр и, слепя нас, вспыхнули юпитеры.