Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
Я уже писал, что наша старая школа походила на чудовищного кентавра. Голова, которой она была обращена к улице, — это изящное каменное здание, где в высоких светлых комнатах размещались наши аристократы — восьми- и девятиклассники, а также учительская, со своей, ясно, уборной и прочими службами. А туловище, длинное, лошадиное, холодное, уходило в зыйские огороды, тут был спортзал, военный кабинет, младшие, плебейские, классы и она, наша уборная!
В ней, на холодном дурном сквозняке, под маленькими, как в конюшне, окошками, между сверху обросших,
Курили и — спорили.
Главным заводилой в тех спорах был, конечно, Борька Петух, со своей сумасшедшей памятью и нахальством он обычно брал верх. Состязаться с ним мог только наш мудрец и сопляк-хроник Борька Парфеныч.
— А я те говорю, что Павка Корчагин украл у немца маузер! — кричал в тот раз Петух, жадно дожигая «фабрику», вонючий, уже без табака, газетный конец цигарки. — Тише, ораторы, ваше слово, товарищ маузер!
— Нет, — возражал рассудительный Парфеныч, шмыгая красным носиком. — Точно я не помню, но не маузер.
— Вальтер, — подсказал вдруг стоящий в уголке маленький Юрка Котляров. Он один из нас, как самый маленький, носил еще красный галстук, остальные, уже готовясь в комсомол, таскали их в карманах, надевая только в пожарных случаях. — Дай докурю, Боряня, — попросил Юрка.
Петух выплюнул чадящую «фабрику».
— Я те докурю! Ты должон все средства от вшивости знать, а не наганы.
— И не вальтер, — снова возразил Парфеныч. — Но и не маузер.
А я за петуховской спиной лихорадочно вспоминал ту страницу из любимой книги: вот Павка забрался на крышу сарая, вот увидал через сад Лещинских уходящего с Нелли немецкого офицера, вот соскочил в сад, побежал к дому, вскарабкался на открытое окно и…
— Я знаю, какой был пистолет. Спорим.
Петух повернулся ко мне:
— Ничо ты не знаешь, каловая масса! — Этой позорной дразнилкой Борька намекал на мою бабушку, бывшую медсестру, известную чистюлю даже в своей речи, даже запор называвшую не как ему следует, а каловым завалом. — И спорить неча, — презрительно сказал Борька.
Я взъярился:
— На стакан самосада! Ванька, разними!
Ванька Хрубила рубанул концом ладони наши сведенные руки, и я сказал прямо как по книге:
— На столе лежали пояс с портупеей и кобура с прекрасным двенадцатизарядным «манлихером»! Ну — съел?
— Врешь, клизма! — отчаянно взвыл Борька, ясно, тут же вспомнив все, — Ты и книги-то не читал!
— Не читал?! — Я схватил его за отвороты чахлого пиджака. — Сам ты петух ощипанный!
Борька замахнулся, и й понял, что опять ходить мне с разбитыми губами: бил Борька сильно и беспощадно, особенно правой — с расплющенным в столярке большим пальцем. Но не сносить же оскорбления! И я прицелился калганом в его покрасневший в холоде сортира нос.
И тут Борька отлетел к осклизлой стене: между нами стоял, словно забором разгородив, возвышался над нами наш новенький.
— Гойи табак, — сказал он Борьке и из кармана сталинки — заталенного френча с отложным воротником, сшитого, как и галифе, из дорогой офицерской ткани хаки — вытащил и открыл небрежно пачку «Северной пальмиры». Большущий фанерный муляж 1-акой пачки, с белыми разрушенными колоннами на фоне пальм и пустыни, с довоенных еще времен стоял в окне нашего центрального гастронома. Настоящую же «Пальмиру» мы видели впервые.
— Курите, господа офицеры, — сказал Быков. — А насчет пушки, точно — манлихер. В эту войну был снят с вооружения, капризен… Ну — смелее. Все равно — война!
Это была его любимая присказка. И скрывается ли за ней только насмешливый военный словесный рудимент или его великое равнодушие ко всему миру, кроме себя, — я, к несчастью, пойму слишком поздно…
Все потянулись к открытой пачке, и лишь не умеющий и не любящий проигрывать Борька Петух сказал с презрительным ехидством:
— Таки папиросы курить, токо зубы расшатывать. Вонькие они больно и крепости никакой. Русская армия завсегда на махорке стояла. — Но когда, оделив всех, Быков хотел захлопнуть пачку, Борька все-таки метнулся к ней своим расплющенным пальцем. — Ладно уж, сожгу одну. Так и быть.
— Сделайте одолжение, — сказал Быков, все засмеялись, закурили, окутываясь в неведомый нам сладкий аромат, убивающий даже привычный запах уборной, в тонкий, кружащий головы аромат далеких стран и будущих странствий. Наш кайф прервала Ульяна Никифоровна. Сунув руку в приоткрытую заледенелую дверь, она замотала своим боталом:
— На урок айдате, табакуры сопливые! Вон чо насмолили…
Обалдевшие ребята потопали в коридор, пошел и я, гордый своей победой над Борькой Петухом, но Леха Быков кинул мне через плечо:
— Подожди, разговор есть, знаток оружия.
Ребята ушли.
Леха отошел от дыры, застегнул галифе.
— А настоящие пистолеты ты видел, Пылаев? — спросил он.
— Конечно, видел, — соврал, а может, не соврал я, — До войны у отца был браунинг. Как у чоновца, он с бандитами боролся. И с ним на фронт ушел.
— Браунинг — это дамская пукалка. Хочешь, я тебе настоящий пистолет покажу?
— А не врешь? — спросил я, наученный горьким опытом с Женей Херсонцем.
— Я, брат, никогда не вру.
— И с немцами ты тоже воевал?
— Ну, это не я, это ваша Сарделина врет, шкура продажная! — зло сказал Леха. — Немцев, конечно, видел. Пленных. Но стрелять по ним не пришлось. Просто отец-генерал при своем штабе возил. Чтоб я к армейской жизни привык. Я ведь офицером стану. Все равно — война!
— А когда револьвер-то покажешь?
— Поглядим на ваше поведение. Ну пошли, а то Тася-Маковка возгудать станет. А когда она кричать начинает, то и гляди рассыплется…
Но Тася-Маковка не кричала больше. Ее время прошло.