Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
Ленька сидел во дворе своего дома на провалившейся завалинке и ел «калачики». Это высокое, с резными листьями растение в наше время росло повсюду — название его я забыл, да и не встретишь его почти нынче, даже в деревне редко увидишь, а в городе вовсе нет. Так вот — на верхушках его, туго, сжатых, будто персты в щепоть, к концу июня созревали плотненькие такие плодики, похожие на лилипутские калачики— сытные на вкус и неядовитые, брюхо набить можно, я сам их горстями понужал за милую душу… Шакал доедал свои последние: верхушки всех «калачиков» в его дворе
— Ну, Денис на завалинке прокис! — обрадовался мне Ленька, пуская на подбородок зеленую от «калачиков» слюну. — Вовсе зачитался, парень. Я жду, а ты не идешь. Чо хоть читал-то?
— Про одного памирского горца и его верную овчарку. Жуткое дело! — Я вытащил из кармана вместе с его ученическим билетом кусок мыла, билет отдал ему, а мыло завернул в репейный лопух. — Сейчас пойдем на рынок, загоним мыло, и ты поешь… Но понимаешь… — Я остановился, собираясь с духом, чтоб начать свое покаянье. — Понимаешь…
— Ничо я не понимаю, — уныло сказал Шакал. — Жрать, как твоя овчарка, хочу. Мы уж два дня без хлеба. Отец, старый оболдуй, до конца месяца весь паек выкупил, а новых карточек не дают, рано. Хоть ложись да помирай… Да ты присядь, я вот доем и пойдем… Может, ты «калачиков» желаешь?
— Нет. — Я сел, а мне надо было, дураку, тут же хватать Шакала и тащить на рынок. Но я хотел сперва все рассказать: тяжкий грех и смертельная обида жгли мне душу.
— Понимаешь, — сказал я после долгого молчания, нарушаемого только хрустом последних «калачиков» на Ленькиных челюстях. — Я ту книгу про горца записал не на себя — на другого. А у меня ее украли. Сволочь одна стырила. Понимаешь?
— Ну и чо? Велика беда — книга! — Ленька меня не слушал, не до книг ему было в его положении.
— Ладно, — сказал я, откладывая признание на потом. — Вставай, пошли.
Мы двинули к воротам, но ворота сами открылись навстречу нам — в них стояла… божья старушка из читалки. Проворная бабушка! Сама притопала… Ну все, я погиб.
— Здесь проживает Шакалов Леонид? — спросила бабуля, пытаясь разглядеть нас через доисторическое свое пенсне.
— Ну, я это, — нетерпеливо сказал Ленька, злясь, что нас задерживают. — Чо надо?
— «Чо надо?!» — заверещала, передразнивая, старая. — Попался, голубчик! Ворюга!
Ленька обалдел, разинул рот и выпучил глаза. Потом повернулся ко мне:
— Она чо, белены объелась?
— Я? Белены? — Старушка вовсе взвилась. — Это ты рехнулся! Самую читаемую книгу украл, гордость библиотеки. Как только твои грязные руки поднялись на такое? Сколько ребят без счастья оставил!
— Каких ребят? Какую книгу?! — отступая от наседавшей старухи, не выдержал, тоже взвыл Ленька. — Ничо я не брал! Ничо не знаю! Ни в каку библиотеку не ходил. Скажи, Дениска!
Теперь уже старушка вытаращила глаза от его наглости.
Они были так несчастливо-смешны в своем взаимном непонимании, так уморительно остолбенели с открытыми ртами, что сквозь мою страшную вину из меня вырвался невольный и позорный хохот. Я аж скорчился, чтоб задавить его. Но старуха услышала.
— Смеетесь? — горько сказала она и, покопавшись в своем древнем облупившемся ридикюле, вытащила злосчастный абонемент, заполненный на Шакала. — А это кто? Эх, ты, Шакалов Леонид Афанасьевич! Сын фронтовика…
Ленька растерянно взял абонемент, с трудом разобрал почерк.
— И не я это вовсе, — сказал обрадованно. — И отец у меня не Афанасий, и не на фронте. Дома сидит, старый оболдуй.
— Обманывал, значит? — опять перешла на крик старушка. — Сейчас же верни мне «Джуру»! Не то я милицию позову. В колонию тебя упеку, вора несчастного!
И тут Ленька впервые поглядел на меня — в его вечно пронзенных голодной болью глазах появилась еще одна боль: она начал понимать! Но, спасая меня, сзади раздался вдруг скрипучий грозный голос:
— Заткни фонтан, убогая! Шакаловы никогда ворами не были!
На худом крыльце, у открытых дверей, стоял, поддерживая двумя руками грязные подштанники, сивобородый, худой, как скелет, старец. Я впервые видел Ленькиного отца и ахнул: до чего же он древен, в чем душа?
— И мой младший тоже не вор. Заруби это себе на носу!
— Вот как? — старушонка мимо нас прыгнула к крыльцу. — Сам отец Афанасий собственной персоной.
— Какой я Афанасий восемь на семь?! — на весь двор со своей высоты заорал Ленькин батя. — Дермидонт я! Дермидонт Шакалов, красный партизан! У меня старший сын на фронте!.. Так что катись отседа, убогая.
— А ты меня, старую партийку, своим партизанством, гнилой пень, не стращай. У меня у самой двое сыновей воюют! Ты вот его, — она махнула в сторону Леньки, — как следует припугни, чтоб общественные книги не крал.
— Книги? Мой Ленькя? — И что-то похожее на смех вырвалось со скрипом из беззубого, огромного, как у Леньки, рта. — Его силком за них не усадишь. Как скурил с соседским парнем свой букварь еще в первом классе, так книжек в руки больше не брал. Иди в дом, найди хоть одну!
— А я ведь в шестой класс перешел, батя. — Ленька все так же, с болью и тоской, глядел мне в глаза: «За что ты меня ославил, друг Денис? Что я тебе плохого сделал?»
Он уже все-все понял, и я с подлым страхом ждал, что он скажет это сейчас вслух, разоблачит меня, и о моем воровстве узнают и дома, и в школе, и на улице — и не сносить мне стыда и позора!
Наконец, он отвернулся от меня и тоже шагнул к крыльцу.
— Ладно вам шуметь-то, — сказал. — Ну, унес я книжку домой, дал почитать одному человеку. Завтра заберу и притащу вам вашу «Шкуру», гад буду.
— Чо ты мелешь, последыш? — взвыл старик Шакалов, поднимая руки к небу, но тут же кидая их обратно вниз, чтоб подхватить падающие кальсоны. — Срам на всю фамилью! — крикнул он, исчезая в скрипучем нутре дома.