Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
Томимые страхом, надеждой, жутким любопытством, мы двинулись к ней.
Прошли годы, было всякое, но картина той заснеженной глубокой и длинной ямы, на дне которой сходились два разъяренных мальчишки, мне и сейчас кажется кадром из какого-то фильма ужасов, где господствовали три цвета: белый, черный и красный.
— Ну, бей, падла, — шипел Витяй, ворочая правой рукой в кармане. — Ударь, храбрый…
И Хрубило — он был почти на голову выше своего бывшего атамана — ударил, но Витяй увернулся и врезал сам — левой: правую руку он по-прежнему глубоко держал в кармане. Ванькина шапка, оголив его бритый, костистый череп, полетела
— Всего испишу! — взвизгнул он. — С-сучонок продажный!
Откуда он взялся, это маленькое исчадие ада на нашей Зые? Может, он ею и был порожден? Не жестоким, пьяным и кровавым прошлым? Или был привнесен к нам вместе с черными бараками, где, в дальнем и грязном конце Заречной улицы, жили раскулаченные, свезенные туда с многих дальних концов страны? Или просто он был выродком войны: война — это не только народный героизм, но, как всякое бедствие, она рождала и подлость, и жестокость… Не знаю. Тогда мне было не до копания в его корнях, а сейчас — со временем — они и вовсе потерялись…
Пораженный вдругорядь, Хрубило не выдержал. Он повернулся и побежал, тяжело скользя по снегу своими разбитыми обутками. Витяй в два скачка догнал его и всем телом на лету толкнул в спину — Ванька рухнул, в падении уже закрывая руками окровавленную свою голову. Я зажмурил глаза — все…
Меня разбудил, привел, в себя испуганный и в то же время радостный крик:
— Военрук бежит! Юрка-Палка!..
Наш однорукий военный руководитель бежал сюда, видно, не первый раз, поэтому торопился. Занося на бегу свое тело в правую, безрукую сторону, чтоб сохранить равновесие, он проскочил мимо нас, но у самой ямы все-таки поскользнулся и, пятная свою длиннополую кавалерийскую шинель грязью и снегом, в яму скатился на боку и встал с трудом. Это позволило и Витяю, и воскресшему Хрубиле броситься наутек.
Догнать их Юрка-Палка, наш военный инвалид, конечно, не мог. Он стоял, трясясь и скрежеща зубами, на дне ямы и держал в своей единственной руке Ванькину шапку. А может, он их нарочно не стал догонять, нас испытывал? Может, решил, мудрый, что свою борьбу мы должны довести до конца сами, сами, без посторонней помощи, победить зло? Тоже не знаю. Но знаю точно: это великое дело, большое счастье, если в детстве у тебя отчаянный, храбрый и, главное, умный военный руководитель! Если такой тебе встретится — ты уже наполовину человек.
Юрка-Палка успокоился, отдышался и бросил Ванькину шапку вверх, нам: мол, отдадите хозяину, и, выкарабкавшись из ямы, пошагал к школе, на ходу заправляя за офицерский ремень пустой рукав своей шинели… В школе он паники не поднял, директору не доложил, а через пару недель, когда снег сойдет совсем, он выведет нас на поляну за школой и начнет вместе с нами играть в футбол. Его станет на бегу заносить, он со всего маху будет грохаться на правый, без руки бок, бередить незажившую культю. Но снова вставать и бегать. И забивать голы…
А падение Витяя Кукушкина случится раньше, оно было предопределено: низы уже не хотели жить по-старому, и им были уже не страшны ни кровь, ни подлая Витькина «писка». Пришедший на другой день с перевязанной головой Ванька Хрубилов был встречен нами хоть и не приветственными криками, но как герой, и не сел с Витяем у печки, а демонстративно «приземлился» на Мишкино место у холодного окна. В затылок со мной.
Витяй будто не увидел его окончательной измены, он сидел, уставясь в печку, обложенный нашей злостью и молчанием, как одинокий волк охотничьими флажками.
Но окончательный крах его ускорил тот, кто с ним так и не встретился, — мой отец, мой чудаковатый батя, который еще глубокой зимой, в крещенские дикие холода, вернувшись с работы, притащил в избу замерзающего голубя.
— В наших сенках, в темнотище, как шарахнется ко мне! — растерянно рассказывал он, передавая мне в руки холодную и тихую, лишь внутренне дрожащую птицу. — Я с перепугу подумал: сова! А это почтарь, да не простой, окольцованный! Видать, окоченел в дороге и к нам залетел погреться, до места добраться сил не хватило.
На красной лапке птицы и верно было кольцо из светлого металла с выбитыми по нему цифрами и буквами — «1941 КВ».
— Это же номер и шифр его части! — заблажил я, осененный ослепительной догадкой. — Военный почтарь! Больше некому…
Действительно, домашних голубей у нас на Зеленой, когда-то знаменитой своими голубятнями, давно не держали. Голубятники ушли на фронт, а бедных птиц съели. Вольных же сизарей, живущих по высоким каменным чердакам, на нашей одноэтажной деревянной Зые тоже тогда не было. Да и не походил отцовский найденыш на виденных мною раньше голубей: стремительное, сильное, с жестким и плотным оперением тело, гордая посадка головы.
— Ясно, военный! — кричал я, одурев от привалившего счастья. — Может, при нем письмо есть? Тогда надо сообщить, куда следует!..
Но никакого письма на голубе не было, и он остался у нас. Вернее — она, потому что отец по маленькой головке определил, что это голубка.
В доме нашем, уныло замолчавшем после первых месяцев войны, снова поселилась радость. Она вольно летала под потолками, зная, однако, и свое постоянное место — нашу с братом Вовкой комнату, где всегда у ней было питье и корм: хлебные крошки, картофельная шелуха, а в счастливые дни — подсолнечное и конопляное семя, пшено. Я и сейчас вижу перед собой эту прекрасную птицу, светло-серую, всю словно вырезанную из стали, только шейка, на которой высоко держалась головка, отливала драгоценной зеленью, и подсад у крыльев и хвоста белел с нежной розоватостью. Красивая и гордая была особа!…
Однако с уходом отца на фронт, с наступлением весны голубка наша стала проявлять признаки беспокойства, билась об окна, мало и неохотно ела и начала быстро худеть. Ее грудной киль, раньше почти не ощутимый под сильными мышцами, сейчас выступал все сильнее и сильнее и, когда я брал ее, остро врезался в ладонь.
Птица гибла — я метнулся к бабушке. Но та, сестра милосердия еще первой германской войны, хороп!о разбирающаяся в болезнях людей, птичьих хворей не знала. Однако, пожалев меня, пошла на соседнюю Пароходную улицу к бабке Анне Часкидихе, бабушке моего соученика отличника Сереги Часкидова.