Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
Пошла скрепив сердце. Она, окончившая гимназию, а потом медицинские курсы, считала себя представительницей науки, а неграмотную, хоть и мудрую Часкидиху, свою вечную соперницу, знахаркой. Но в признанный на Зые авторитет бабки Анны в лечении всякой живности — коров, овец и прочего — она, видно, тоже верила.
И вот, тряся большим, с пуповой грыжей, животом, Часкидиха прибежала к нам, взяла из моих рук присмиревшую голубку, ощупала ее, зачем-то подула ей в клюв и заключила:
— Тоскует. — И возвысила голос. — Душа воина Андрея, твоего, подружка, зятя и евонного родителя, — она показала на меня, — смертно тоскует. Горя великого ждет!.. Это ведь он, Андрюха,
— Ничего ты не знаешь! — закричал я. Хоть пронзила меня вдруг невольная дрожь, хоть от отца уже давно не было писем, но в «смертную тоску души» моего веселого бати я не верил, не такой уж дурак.
Я выхватил голубку из чужих рук и унес ее в свою комнату, слыша, как Часкидиха сказала бабушке, такой рядом с ней худенькой и робкой:
— Баской у вас парнишка растет, как и наш Серега… Вот ведь война, голодуха, а не портятся робята. Дюжат…
И тогда я рассказал о голубке Клавдии Ивановне, сестре директора школы и нашей одноногой биологичке. Действительно, странно, но что сделаешь, — почти все учителя наши в то военное время были физически неполноценны: безрукие, безногие, старые, чахоточные. Впрочем, почему странно? Лучшая, здоровая часть учительства ушла воевать или учить воевать — остались больные и калеки. Однако они были неполноценные только физически, но не духовно. Я уже говорил, в нашей окраинной школе собрались редкие учителя; если большинство из нас стало людьми, — в первую голову это их заслуга. И сейчас из своего живого далека я низко кланяюсь им, умершим…
Обезножевшая после костного туберкулеза Клавдия Ивановна — у ней, у единственной из учителей, не было клички — знала о живом, о бегающем, ползающем, летающем и растущем, — все. И великие знания ее не были умозрительны. Веснами мы шумной оравой бродили во главе с нею. Она шла без палки, по-солдатски прямо и неутомимо выкидывая вперед свою прямоугольную протезную ногу — протезы тогда еще делали из дерева, кое-как. Мы шастали по нашим окраинным улицам, пустырям и железнодорожным насыпям, рвали листья мать-и-мачехи, подорожника, цветы белены, а осенью уходили в ближние леса, собирали рябину, калину, смородину, но больше — продолговатые лопающиеся в пальцах красные ягоды шиповника, витамин «С». Собирали и сушили. Не для гербариев. Мы сдавали нашу добычу в госпитали или аптеки — тоже, как могли, работали на войну…
— Принеси свою пленницу в класс, — сказала, выслушав меня, Клавдия Ивановна. — Посмотрим, что за экземпляр.
Как заправский голубятник, «грязная пазуха», я посадил свою голубку под пиджак, притащил на следующий урок ботаники. И тут меня подстерегала горькая неожиданность.
— Обычный дикий голубь, — сказала Клавдия Ивановна, осторожно гладя птицу по истончившейся шее. — Обитает в средней полосе России. Поэтому худела и тосковала, что дикая, на волю надо.
— А кольцо? — не соглашался я.
— Что кольцо? Видимо, окольцевали для учета миграции. То есть расселения. 1941 — год кольцевания, КВ — обозначает город. Наверное, Киров.
— А, может, Киев? — спросил кто-то.
— Может, Киев. Война ее загнала к нам.
— Если б вы ее в самом начале видели! — не сдавался я. — Какая красивая, сильная! Таких дикарей не бывает.
И вдруг Клавдия Ивановна засомневалась тоже:
— Но, возможно, и не дикая… Порода, может, такая… В военных почтовых голубях я не понимаю… Да и вообще, почтовые голуби — великая тайна природы.
— Ясно, военная! — не слушая рассуждений Клавдии Ивановны, восторжествовал я. А за мной — и весь класс.
Конечно, это боевой почтарь. И, конечно, из Киева! Я всегда, сколько себя помню, любил Киев. Даже больше Москвы. Потому, что он древнее, потому, что от него пошла моя родина, вся моя Русь… И опять встал передо мной тот далекий осенний день сорок первого, когда яркое солнце уже не грело, а побитые инеем листья остро и больно хрустели под ногами. Я шел тогда в больницу, где лежал с воспалением легких мой братик Вовка, еще дошкольник, нес ему кулек моркови и баночку малинового бабушкиного варенья, куда, не утерпев, успел уже несколько раз слазить пальцем и на ходу облизать его. Я торопился: больница была далеко, в центре Моего Города, а мне надо еще успеть в школу. Но на Моральском мосту я стал, как вкопанный. Меня пригвоздил голос радио — его черный четырехугольный усилитель висел на телеграфном столбе.
— Вчера после ожесточенных, боев наши войска оставили город Киев, — сказал скорбный голос и, стал называть еще какие-то города и потери немцев. Но я уже не слышал его. Что-то порвалось во мне… Я уезжал в пионерлагерь на второй день после начала войны и твердо верил, верил, как все, что, когда вернусь домой, наша Красная непобедимая будет в Варшаве, а, может быть, если немецкие рабочие поднимут восстание (а они восстанут — это азбука!), и — в Берлине… Когда я вернулся, когда пошел в школу, наши вели тяжелые оборонительные бои: «временно оставляли» не очень знакомые мне города… И — вот Киев…
Я стоял и плакал. Я ревел от непонятного, надвигающегося на нас и неостановимого ужаса, я оплакивал прекрасный город, созданный моим необузданным воображением, родину моего любимого Руслана и других русских богатырей…
— Ты что плачешь, мальчик? — надо мной склонилась тетка с молочными бидонами, видно, спешащая на базар. — Заблудился, дом потерял?
— Нет, в уборную хочу, — сказал я, глотая слезы. — Поняла, дура старая? — и бросился наутек.
— От горшка два вершка, а уже фулиганит! — заверещала мне вслед пораженная тетка…
Вот такое было когда-то печальное утро, а сейчас уже четыре месяца, как Киев снова стал нашим, мои русские богатыри, Красная Армия, победно шли вперед. И ясно, что почтарь этот военный и был послан назад на свою родину, ведь почтовые голуби по нескольку лет не забывают дороги домой.
— Ура! — заблажил я.
Клавдия Ивановна рукой остановила мой крик.
— Почтовый это голубь или дикий — все равно его надо выпустить. Как можно скорее. «Мы вольные птицы. Пора, брат, пора!» — с улыбкой заключила она. У нас все учителя цитировали Пушкина. Видимо, так были воспитаны или такова была Витина, директорская установка. Клавдия Ивановна передала мне голубку, а сама пошла к двери. — Вы тут посидите немного одни. У меня в девятом классе контрольную пишут, я загляну к ним и вернусь. Только — чур, не шуметь. Повторите по учебнику «Размножение споровых».
В ту пору, с нехваткой и болезнями учителей, такие параллельные, в двух классах, уроки были часты, и сидеть без учителя (то есть беситься втихую) нам было не привыкать.
— Никто не пикнет, — с полной серьезностью заверил наш «раненый» Ванька Хрубилов. — Читать станем.
Но не успел стук протеза Клавдии Ивановны смолкнуть на лестнице — весь класс вскочил и облепил меня с моей голубкой.
— Дай подержать!
И я дал, и птица двинулась по рукам — осторожным и ласковым. А когда вернулась в мои, от своей печки встал Витяй Кукушкин и тоже подошел ко мне — до этого он сидел, равнодушный и далекий от всего. А тут улыбнулся вдруг и тоже протянул руку: