Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
Вот таким предстал перед нами знаменитый Вася Широчайший. И ходил таким весь учебный год, только зимой, в стужу, сменил сапоги на пимы-баржи, серые, грубой солдатской катки… Но его внешность уже никого не смешила и, хотя дешевой добротой он нас не приваживал, двойки ставил без пощады, мы все скоро были без ума от его пронзительной иронии и, верно, широчайших познаний, от его огромных — из-за толстых стекол — глаз, спокойных и умных, для которых все внешнее — в том числе и собственный вид — не имело значения: для них был важен внутренний смысл людей и явлений.
Но
Я и сейчас, через много-много лет, только смежу глаза, слышу этот голос, открывающий мне всемирное родство человеческих душ, и вижу высокие горы, где светятся сквозь ночь скудным светом окошки пастушеских хижин:
Auf die Bergen will ich steigen, Wo die frommen H"utten stehen…Или мерещатся мне под звучание того глубокого, густого голоса — голоса прирожденного учителя — вечерний, в тумане, Рейн и черная, таинственная скала Лорелей, скала несчастной любви:
Ich weis nicht, was soll es bedeuten, Das ich so traurig bin…Странная музыка этих стихов, таких далеких и таких близких, эти «кроткие хижины» (frommen H"utten), эта необъяснимость внезапной человеческой печали (was soll es bedeuten), — все это заставляло трепетать наши заскорузлые окраинные сердца, будило забитое воображение, рождало — в ответ — поэтические звуки. Уже свои:
Спустилась ночь. В космические сферы Уходит солнце, искорки роняя. Меня ж уводят грустные химеры, И вижу я огни неведомого края…«Так он писал, темно и вяло», — по-пушкински пошутил бы Василий Александрович, попадись ему на глаза мои тогдашние сочинения. А может, и не пошутил бы: под внешней иронией у него скрывалась, я уже говорил, пугающая серьезность.
Серьезность учителя наших дум и нашего разума.
А учителем нашего тела стал другой демобилизованный герой — физик Яков Иосифович Пазухин. Яша-Пазуха. Другие имена и клички я чуть меняю, его — нет, знаю, что не прочтет он это: он, красавец и щеголь, никогда не был большим охотником до чтения, интеллектом не блистал, в противоположность Широкову. Косноязычно чокая, он барабанил свой предмет, не выходя из программы. Но обладал другим драгоценным качеством, был, как называл его Широчайший, unsere Sportler, наш спортсмен, неустрашимый боец и гениальный гладиатор мяча.
Физкультуры как предмета в войну не существовало — ее заменили военным делом. Загодя готовили защитников отечества. И мы или в сотый раз разбирали древнюю, образца девяносто первого дробь тридцатого года, с просверленным патронником винтовку, или лихо маршировали с новенькими, тяжеленными, деревянными, но фабричного производства мушкетами на плечах, пугая обывателей истошной песней про соловья, соловья-пташечку, которая жалобно поет. Но иногда в погожие дни военрук Юрка-Палка приводил нас на полянку за школой, мы составляли наши самопалы, а Юрий Павлович кидал нам на растерзание старый футбольный мяч. И сам носился в общей куче.
Но он все-таки был дилетант, к тому же калека.
Яша-Пазуха достиг в спорте почти профессиональных высот: до войны играл форвардом в знаменитом «КИМе» (Коммунистический интернационал молодежи), команде из нашего города, которая не только била земляков и заезжих москвичей, но и бросила вызов самим баскам, приезжавшим тогда в Москву, но те отказались, сославшись на дальность расстояния. Однако старожилы-болельщики уверяли, сам слышал, что «волшебники футбола» просто испугались непобедимых кимовцев…
В первый же сентябрьский день, когда Юрка-Палка привел нас на зеленую еще полянку и затеял игру, из школы выскочил Яша-Пазуха, закатал до колен модные брюки-клеши из английского бостона, обнажил устрашающе шароподобные икры, и ринулся в бой, по счастью, за команду, где играл я. И мы разнесли командешку Юрки-Палки в пух и прах, как до нас московские динамовцы команду Уэльса.
Яша-Пазуха водился, поддевая мяч носком и пяткой, делал невиданные финты и ложные движения корпусом, таскал мяч на коленках, на груди, жонглировал головой, и главное — бил.
О, как он бил!. Бил правой и левой, бил с остановки и с лета, бил так, что голкипер противника бесстрашный Ванька Хрубило уже при его замахе убегал из ворот. «Мне жить еще охота!»— оправдывался он перед расстроенным Юркой-Палкой.
«Избиение младенцев в Иудее» прервала наша гардеробщица и сторожиха Ульяна Никифоровна: выйдя на крыльцо, она загремела в медное коровье ботало, извещая начало следующего урока.
Яша-Пазуха, провожаемый всеобщим восхищением, кинулся в школу, но его остановил сам Витя, — длинная сутулая фигура его давно торчала на краю поля. Уставший, я приземлился рядом и слышал их разговор.
— Вы сначала приведите себя в порядок, — строго сказал Витя. Он, наш директор, один на всю школу не был отмечен насмешливым прозвищем, был просто Витя. Как, скажем, были просто боги — Ярило, Ра, Зевс.
— Чо верно, то верно, — смутился Яша-Пазуха, послушно расправил брюки, посадил на место, под могучий, еще не успокоившийся кадык, яркий немецкий галстук. — Виноват, исправлюсь.
— Не нужно исправляться, — Витя привычно-сдержанно покашлял в зажатый в кулаке платок. — Детям пора переходить на мирные игры. Организуйте футбольную секцию. В здоровом теле — здоровый дух.
— Чо верно, то верно, — сказал Яша-Пазуха и вдруг возразил, возразил самому Вите. — Футбол не буду. Он для меня плюсквант перфект.
— Не квант, а квам, — Громовержец начал сердиться. — Не путайте физику с немецким языком. Говорите по-русски. Вы не Широков!
— Чо верно, то верно, — засмеялся Яша. — Куда уж нам с зыйским рылом в иностранный ряд!.. А вот волетболом, — сказал, — я бы с нашими дуроломами занялся.
— Во-лей-болом! — снова поправил его Витя. — Но это же игра для дачников. Я сам когда-то поигрывал.