Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
И еще — мать. Мать, с которой жил маленьким и к которой вернулся сейчас, оборотистая и жадная директорша «Военторга». Ведь что такое жадность, как не тот же — деньгами, вещами или, как в наше голодное время, продуктами — захват власти над людьми? Слабыми и неимущими. Или тоже жадными…
К нам в класс привела его Аделька-Сарделька, подруга его матери и наш завуч, божье наказанье школы. Ульяна Никифоровна — ее гардероб-вешалка был рядом с кабинетом директора Вити, и все, что происходило там, она слышала— потом рассказывала, что Аделька хотела устроить Леху сразу в восьмой класс. «Змеей ‘шипела,
И Аделька-Сарделька привела его в наш класс.
Кличку свою она получила вместе с появлением в нашей школе осенью сорок второго, и прилепить ее могли только ребята приезжие, эвакуированные из столиц, потому что в нашей глубокой провинции мы знали лишь поговорку: «Лучшая рыба — это колбаса», а сарделек-сосисок сроду не видели, да и колбасу только американскую, в банках. Дразнилка эта была дана для контраста с истиной, от противного: по своей жирной полноте, по пухлым, словно обрубленным ногам и рукам, она должна была быть нежна и добродушна. Но она была жестока и злопамятна, доносила Вите на нас, а на Витю тоже доносила. Не нам, понятно…
— Пго-гошу любить и жаловать, — не выговаривая «р», прогоготала она. — Ваш новый товагищ Алеша Быков.
Мы молча уставились на здоровенного парня, независимо держащего руки в карманах новеньких галифе, — он же, выше даже самого высокого в классе «сухостоя», и страстотерпца Альки Далнна на целую голову, нас в упор не видел… И вдруг раздался с галерки удивленно-злой голос Борьки Петуха:
— А почему он с волосьями? Нас, как баранов, обстригли, а он в полубоксе?
Это был наболевший кровный вопрос, вопрос нашей жизни и смерти.
До шестого класса мы стриглись под ноль — от военной голодной вшивости — безропотно: раз надо, так надо. В шестом уже начали раздаваться отдельные протесты, которые были подавлены, а мы снова подведены под ноль. Но в седьмом, отрастив за лето шерсти на головах пальца на два и кто во что горазд расчесав ее, мы решили держаться железно, биться за наши прически, за наше право на красоту до конца. Тем более, что надвигался наш первый «выход в свет» — первый осенний бал в женской школе номер 33, куда через верных людей мы уже получили приглашение.
Но за неделю до Октябрьских праздников, до долгожданного бала, вдруг вышел строгий приказ директора Вити: всем ученикам (до восьмого класса) с медицинскими целями, ясно, под угрозой исключения, подстричься нагладко; у одного из нас, у недомерка Юрки Котлярова, был обнаружен в волосах «букет», то есть гниды, и над нашими прическами нависла смертельная опасность.
Надо было их спасать!
И мы надумали отправить к Вите полномочную делегацию. Путем прямого голосования в нее вошли я, хроник-сморкач Борька Парфенов, наш признанный мозговой центр, и вечный возмутитель спокойствия, первый ученик Серега Часкидов. А главой делегации единогласно выбрали переростка Борьку Петухова, ибо он, работая в своей столярной мастерской по изготовлению гробов, твердо усвоил правило: будь понаглей и попроще.
В большую перемену мы двинулись к Витиному кабинету. «Ой, парни, не могу, сопли одолели! — пытался улизнуть от опасной миссии «наш мозг» Борька Парфенов. — Идите без меня». — «У тебя всегда сопли!» — пресек его Борька Петух и толкнул Парфеныча в директорскую дверь:
— Можно, Виктор Иванович?
Витя, сидя за своим большим столом, что-то писал и на нас не смотрел — на нас смотрел со стены над его головой Иосиф Виссарионович Сталин. Мы тогда были окружены этими портретами, Сталин был всюду, но такого портрета мы еще не видели! Везде это был усатый мужчина средних лет с черными, как смоль, волосами. Но художник, рисовавший портрет для Витиного кабинета, исповедовал, видно, суровый реализм: сейчас на нас смотрел со стены строгий старик, седой, будто лунь. Его волосы и даже усы были белее снега.
Между тем Витя увидел нас и еле заметно улыбнулся:
— Ну, да здесь целое посольство! Насчет чего, разрешите спросить?
И наш предводитель Борька Петух сробел от Витиной улыбчивой вежливости, забыл, что нахальство — второе счастье, он молчал, как утопленник, сунув в рот свой большой, разбитый за деланьем гробов палец.
— Так и будем в молчанку играть?
Тогда я ткнул Борьку в бок кулаком, он вытащил мокрый палец и — брякнул. Сказал фразу, которая в летописи двадцать третьей школы станет исторической:
— Да мы всчет волос, — сказал Борька.
— Что значит «всчет»? Стричься, что ли, не хотите?
— Не хочем! — подтвердил Борька с зыйской безграмотной отчаянностью.
— Так. — Витя встал во весь свой долгий рост, отыскал глазами Серегу Часкидова. Серега хоть и был нашим лучшим учеником, но за безобразия выгонялся из школы чаще других, и Витя его знал ближе нас.
— Вот что, Часкидов, — сказал Витя, — позовите сюда Юрия Павловича, он должен быть у поста номер один.
Пост № 1, главный и единственный боевой пост нашей школы, где стоял дежурный ученик с деревянным ружьем, был рядом с директорским кабинетом, возле раздевалки, и Юрка-Палка с Часкидовым явились тут же.
— Есть срочное дело, Юрий Павлович, — сказал Витя. — Приказываю забрать этих партизан, отвести в ближайшую парикмахерскую и подстричь под героя гражданской войны Котовского. Потом явиться за следующей партией семиклассников. Приказ понят?
— Так точно!
— Выполняйте.
— Есть!..
И через пару часов, когда полномочная делегация явилась назад в школу, класс при виде наших голых голов смеялся до икоты и с тем же хохотом, уже не сопротивляясь, сомкнутыми рядами пошел на казнь — под тугую, нещадно дерущую за волосы и оставляющую косицы за ушами машинку базарного парикмахера.
Так, в одночасье, рухнули и наша мужская краса, и великие надежды на осенний бал в женской школе: не предстанешь же под светлые и строгие девичьи очи с лысой своей башкой! Да если она еще тыковкой, как у Борьки Парфеныча, или с большущей, прямо питекантропической шишкой на затылке, как у Ваньки Хрубилы…
И вот в наше озлобленное и оболваненное общество привели человека, которому было, судя по всему, официально разрешено ношение прически: его прямые густые темно-русые волосы, расчесанные на косой пробор, круто уходили вбок и назад… Значит, мы черненькие, а он беленький? Не пройдет! Но пасаран!