Соль чужбины
Шрифт:
Двадцать павильонов разворачивали свои экспозиции. Англичане построили свое здание, пронизав его почему-то индийскими мотивами. Бельгийский павильон с двадцати пятиметровой башней походил на театр. Огромное итальянское здание с мрачными колоннами из мрамора и серого камня, с обилием золотых украшений и гербов было признано самым бездарным сооружением за последние двадцать пять лет. Хозяева выставили ряд построек, сооруженных разными фирмами. Из них выделялись лишь те, что были выполнены группой «Esprit Nouveau», возглавляемой Корбюзье. Пестрота, разностильность, тяжеловесность характеризовали сооружения, возведенные большинством стран на Международной выставке, почти законченной к маю. Об участии СССР в Парижской выставке высказался и Красин. «Одним из путей сближения с французским народом является наше участие на выставке, — писал он. — Революция в России создала не только
Действительность превзошла самые оптимистические ожидания. Четвертого июля, в день открытия, перед советским павильоном собралась огромная толпа, требующая билетов. Торжественное открытие пришлось перенести в «зал конгрессов», но и он не смог вместить желающих. Здесь собрались министры, дипломаты, представители газет едва ли не всего мира, парижский бомонд...
Прозвучало выступление Красина, затем сенатора де Монзи — от имени французского правительства, Филиппото — председателя парламентской фракции. Блистательный оратор, де Монзи нервничал: боялся обвинений в излишней симпатии к Советской России.
Когда официальная церемония в «зале конгрессов» закончилась и советский отдел Большого выставочного дворца был осмотрен, Красин и остальные направились к советскому павильону. По обеим сторонам узкого прохода, охраняемого полицией, стояла толпа рукоплещущих парижан и гостей выставки. Красин приветственно поднял над головой букетик гвоздик.
— Да здравствуют Советы! Ура — русские! Да здравствует Россия! — неслись все более дружные крики.
Председатель правительственной комиссии сказал Красину:
— Я полагал присутствовать только на художественной демонстрации. На демонстрации политической я не могу быть, и поэтому удаляюсь.
— Не в моих силах остановить эту демонстрацию, господни сенатор, — попытался успокоить де Монзи Леонид Борисович. — Это вполне мирная демонстрация, она нам ничем не грозит.
— Нет, нет! — взволнованно воскликнул де Монзи. — Будет лучше... лучше для нашей дружбы. Желаю успехов, господин посол. Хотя полный успех уже налицо, — и, простившись, он быстро исчез в толпе.
Газеты назвали этот эпизод «инцидентом де Монзи». Но сенатор напрасно боялся политических осложнений: советский павильон посетил с официальным визитом на... четыре минуты сам президент Франции Думерг.
Утром, просматривая газеты, Леонид Борисович прочитал сообщение об этом посещении и, усмехнувшись, подумал: «Ничего, следующий визит господина президента к нам, надо надеяться, продлится не меньше часа...»
Парижская выставка стала для Советской России выигранным боем, серьезной дипломатической победой.
Из переписки Белопольских
«Дорогая Ксенюшка!
Радуют меня твои письма, хоть и редки они. И успокаивают: все у тебя, слава Богу, складывается неплохо — по вашим меркам, по обстоятельствам жизни, разумеется. Есть крыша над головой, угол, работа. Понимаю, золотая моя, не для тебя, княжны Белопольской, да что поделать? Что роптать? Только на счастливый поворот жизни надеяться надо. Ты ведь молода, ты красавица у нас. Верю: придет час, и станешь ты счастливой. Нужно время и выдержка.
Ты снова спрашиваешь о друзьях, кои меня окружают. Кажется, писал тебе однажды о семье своей. Возможно, и затерялось то письмо. Что ж! Повторюсь охотно. Ананий Кузовлев достиг в конце концов исполнения мечты своей и занял должность в организации с мудреным названием (в сегодняшней России все названия донельзя мудреные — «Рабкооп», «Наркомпочтель», «Центробумтрест», «Доброхим», «Лесоплав-центрторг»). Это заведение, обладающее лошадьми и телегами и занимающееся перевозками грузов по договорам. По вечерам, переодевшись в «чистое», любит Ананий обстоятельно «пофилософствовать» со мной и Иваном доверительно и неторопливо о правде житейской и политической, чтобы, как он выражается, «до самого корня докопаться». При этом, сколько его знаю, всегда он ссылается на своего однополчанина — умнейшего человека из вольноопределяющихся, который давал самые правильные ответы
Арина наша, оставив детское свое учреждение, теперь на фабрике-кухне поваром трудится. Фабрика — это потому, что при Путиловском заводе и людей там много кормить приходится.
Иван несколько месяцев отсутствовал. Я спрашивал, он отшучивается: «Лечил старые раны». Вернулся веселый, загорелый, отдохнувший. В новом костюме, и орден на лацкане сверкает. «Скоро опять в путь», — говорит. «Куда же теперь?» — спрашиваю. «Куда пошлют». — «А за границу?» — «Может, и за границу». — «Вот бы в Париж послали. И Ксенюшку бы повидал. Может, и обратно привезти ее смог». — «Нет, Николай Вадимович, — улыбается. — Мой путь в другую сторону. А Ксении напишите, она и сама вернуться сможет, если захочет: теперь в Париже советский полпред есть, Красин. Пусть пойдет, посоветуется». Такой разговор у нас с Иваном произошел. А вскоре он действительно исчез. На Дальний Восток, на стройку какую-то. Так Арина объяснила.
Как видишь, все у нас, кроме меня, работают. У Советов ведь какой главный лозунг? «Кто не работает, тот не ест!» Один я, выходит, «паразит» в нашей трудовой коммуне. Завел как-то разговор об этом. Арина возмутилась, Ананий отмахнулся, а Иван политические книги принес. Вот я и засел на старости лет за учебу, Ксенюшка. Разные прочел книги. И политические, и беллетристику. В том числе и некоторые сочинения дореволюционных литераторов, последние сочинения Горького, например, о которых я не имел ни малейшего представления. Герцен, Салтыков-Щедрин — дворянские писатели, а как развенчивали они самодержавие! Многое и мне в ином свете стало представляться, поверь, внучка. А ведь если припомнишь, дорогая моя, деду твоему ведь почти восемьдесят, хотя господь Бог и не обидел здоровьем. Грех жаловаться, хотя и силы, конечно, не те, и борода моя скобелевская изрядно поредела...
А вот привычкам своим стараюсь не изменять. Per fas et nefas — всеми правдами и неправдами, — как любил повторять мой добрый друг, профессор истории русской господин Шабеко, о судьбе коего мне до сих пор ничего не известно. И ты ничего не сообщила. Сколько близких растеряли тысячи из нас, коих разбросала по странам и весям революция и междоусобная более чем трехлетняя война.. Однако отвлекся я непозволительно, прости. Да!
Среди прочих хороших и дурных моих привычек сохранилась и любовь к прогулкам по невским берегам. От дома и Зимнего дворца к Николаевскому мосту и обратно, мимо дворцов, посещаемых мною в свое время. Такая прогулка — словно экскурсия по собственной жизни. Можешь ли ты понять мое состояние? Навряд ли... Опять отвлекаюсь. А суть дела в том, что встретил я во время одной такой прогулки старого коллегу своего Владимира Василева. Вместе мы и с турками сражались, и Академию генерального штаба заканчивали, в одном округе служили, в императорском Военно-историческом обществе состояли. Он, правда, на один год ранее меня произведен был: я — полковник, он — генерал. Я генерал-майор, Василев — генерал-лейтенант. Но теперь это никакого значения не имеет. Обнялись мы, на каменную полукруглую скамеечку у спуска к реке присели (помнишь, Ксенюшка, скамейки эти невские?) и разговорам предались, воспоминаниям. «Рад видеть тебя патриотом России», — говорит Василев. «И я рад тебя встретить в Петрограде, — отвечаю. — Только кому мы нужны теперь, головешки старые? Ни силы, ни пороха». — «Ошибаться изволите, ваше превосходительство. Если не запамятовал, вы при Горном Дубняке в турецкую кампанию отличиться изволили? И будто бы книгу о русской военной доктрине писать собирались?» — «Да, генерал, память у вас превосходная. Но кому интересны мысли мои о столь древних событиях, происходивших точно на другой планете?» — «Снова ошибаться изволите, генерал». — «Соблаговолите объясниться. Василев». — «Пожалуй... Ныне служу в Военно-историческом музее артиллерии. Как известно, в одном из старейших в России, открытом еще в 1775 году, в здании Арсенала на Литейном». — «А потом разместившемся в Арсенале у Петропавловской крепости, — подхватываю я. — Однако покорнейше прошу объяснить, Владимир Васильевич: кем изволите служить при большевиках?» — «Большевики — патриоты России не меньше нашего, Николай Вадимович. Между прочим! А я в архивах Военно-исторического общества тружусь. Разбирать документы помогаю: непочатый край работы. Хотите, и вас порекомендую в группу, что русско-турецкими войнами занимается?» — «Хочу ли? Да я навсегда должником твоим останусь, Василев...»