Солдат идет за плугом
Шрифт:
Остановившись над мешком, он долго глядел на него, потом разделся и нырнул под одеяло. Он устал и чувствовал, что сразу уснет.
В мешке у него лежал редкостный камень, годный для точильных брусков. Крепкий, тяжелый камень. Пускай тяжелый, зато какой полезный! Он повезет этот камень домой. Обточит его, отшлифует. Эге, что за дивный камень будет! Память о Германии. Сколько он наточит кос и топоров! И пил, и тонких ножей для рубанков…
Вот только сердце сжимается от глубокой жалости к этой молоденькой немочке… От отцовской жалости…
Если бы Онуфрий немного
— Что это? — спросила девушка, когда Григоре протянул ей листок.
— Адрес матери… в Бессарабии… Я буду там…
И Кристль вдруг улыбнулась. Это была счастливая детская улыбка, первая в тот вечер. Потом она устало положила голову на плечо Григоре.
— Расскажи мне, Грегор, какая твоя мама. Ты похож на нее? — задумчиво спросила она.
Григоре благодарно улыбнулся ей в ответ.
— Она полюбит тебя. Вы будете жить, как самые лучшие подруги. Эх, скорее бы ты только приехала к нам, Кристль…
— А как выглядит ваша родина? — спросила она все так же задумчиво. — Твоя родина, Грегор…
— Мы будем вставать на заре, — тихо шепнул он ей, — чтобы не потерять ни одной частицы света. Верно? Ни единого звука, ни лучика света… Мать пишет, что у нас столько развалин, и разрушений, и калек. Пишет, что встает, как и все, на заре. Разбирает развалины, собирает щебень на улицах. Метет их, чтобы и следа войны не осталось.
Несколько мгновений он смотрел в ее послушные глаза, слегка коснулся губами ее ресниц и продолжал с улыбкой:
— Мать мне так пишет. Все жители нашего городка хотят смести войну с лица земли…
— Грегор! — глухо закричала Кристль и возбужденно вскочила. — Моя мать — нехорошая женщина. Нехорошая! Да, да. Ты должен знать это. Она способна на все… Это внезапное безумие Хельберта — тоже дело нечистое. За несколько минут до этого она угрожала ему, говорила о виселице. Я была при этом… А теперь она не ест, не пьет. Злоба душит ее. Целый день снует по деревне, встречается с какими-то людьми, она что-то замышляет… вчера даже не ночевала дома…
Девушка в ужасе взглянула на Григоре, который тоже вскочил и стоял теперь рядом с ней.
— Мне страшно, Грегор. За тебя… Никто не знает мою маму. Она может убить человека… Она замышляет против вас что-то нехорошее, Грегор. Я чувствую это.
Солдат снова ласково усадил ее на груду сена.
— Не тревожься, голубка, зорька моя, — просительно заговорил он, прижимая к груди ее усталую голову. — Ничего с нами не случится. Ты же сама видишь: нет уже у фрау Блаумер былой силы. Мы спокойно вернемся по домам. И ты приедешь ко мне через некоторое время. Ничто не помешает нашей любви. Ты увидишь, все будет именно так. И мы будем вместе, Кристина. Моя мать будет и твоей матерью. Не бойся за меня. И за других солдат. Если уж война
Он ласково гладил ее по мягким волосам, пытаясь представить себе путь, проделанный им от родного городка до Германии. Да, теперь предстоит обратный путь.
Тогда это была длинная, невеселая дорога. Сначала они ехали в эшелоне. Солдаты знали, что впереди фронт, передовая линия огня. Сразу — в бон.
На станциях они встречали переполненные ранеными санитарные поезда, возвращавшиеся оттуда, куда направлялись они.
"В Германии каждый дом — дзот", — сказал один раненый. А в их эшелоне большинство еще не нюхало пороху. В том числе и Бутнару. Призыв сорок четвертого года…
Пока эшелон стоял на станциях и полустанках, пока паровоз набирал воду, маневрировал, перегоняя вагоны на другие пути, пока пропускались встречные поезда, солдаты спали. Но как только вагоны трогались и начинали равномерно покачиваться, а колеса — монотонно Стучать, все просыпались, словно по команде. Почти никто не смыкал глаз. Ребята забирались на верхние нары, на "верхний" этаж, как они говорили, и выглядывали в маленькие оконца, прорезанные под самой крышей, или отодвигали дверь вагона, жадно и тревожно следя за тем, как убегает назад земля, как мелькают телеграфные столбы. Они толпились у дверей и приникали к окошкам даже ночью, когда нельзя было почти ничего разглядеть. Время текло томительно медленно, но эшелон мчался вперед, приближаясь к рубежам гитлеровской Германии.
Обратный путь — от Клиберсфельда до родного бессарабского городка — представлялся Бутнару намного короче.
"Как будто это не одно и то же!" — усмехнулся он.
…Месяц понемногу бледнел, золотое его сияние меркло. Забрезжил рассвет. Часа через два — три надо отправляться в дорогу, а Григоре все сидел, не шевелясь.
Кристль уснула…
Она дышала совсем неслышно; только по теплому дуновению, слетавшему с ее губ и согревавшему его грудь, он чувствовал, что она сладко спит.
Вот и утро. Настал день отъезда.
Видя, что Асламов, Варшавский и Краюшкин уже одеты и обуты, Онуфрий подошел к койке Бутнару. Может быть, он и теперь не стал бы его будить — пусть солдат еще немного поспит, — но Григоре не лежал, а скорее полусидел в неудобной позе, обутый в те самые кирзовые сапоги, которые некогда принадлежали Кондратенко.
— Сынку! — "батя" легонько коснулся Бутнару, стараясь его разбудить. — Вставай, хлопче, уже был подъем. Смотри, белый день на дворе!
Но видя, что Григоре не просыпается, Кондратенко переменил тактику.
— Солдат Бутнару! — гаркнул он, подражая голосу Асламова.
Григоре вскочил, словно под ним загорелось, и мигом привел себя в порядок.
— Сидай, сынку, — успокоил его Кондратенко, указывая на некрашеный сундучок, стоявший около койки. — Уж ты не сердись на меня, а нашу менку придется поломать. Забирай свои чеботы. Я бы от слова не отказывался — они мне с первого дня тесные были — я все терпел. А зараз никак нельзя.