Солдат великой войны
Шрифт:
Иногда воздушный поток с большой скоростью уносил их в небо. Они уменьшались, становясь невидимыми, и улетали с ветром на край земли.
Сны Алессандро забрасывали его на самый верх, где он наблюдал за делением струй, борьбой с гравитацией, а падение капель вниз напоминало ему отступающую армию. Сам он не поднимался с туманом, но видел, как поднимается туман, и его не оставляла надежда.
Потом вода превращалась из движущихся капель в неподвижную поверхность, жесткую и гладкую как лед, и Алессандро тащило по ней, а солнце отражалось в волнах под ним. Двигатели гидросамолета ревели, звук бил по ушам, тревожный, как бесконечная катастрофа.
Двигатели давно уже достигли максимальной мощности. Их рев не менялся, но самолет продолжал ускоряться, и не потому, что возрастала тяга. Нет, падало сопротивление. Когда он взлетел с застывшего озера, эхо, отдающееся от горных склонов, тут же пропало.
– Ты провалился, – заявил человек, сидевший между двумя другими за столом, покрытым зеленым сукном. Все трое были в роскошных мантиях, отороченных пурпурными галунами, украшенных лентами, красными помпонами, лисьими хвостами, цепочками, ключами и мехом горностая. Алессандро стоял перед ними весь в черном, над плоским воротником белело только лицо.
– Я? – переспросил Алессандро, полностью сознавая, что у них лисьи хвосты.
– Ты, да, ты, – ответил один из двоих, сидевших по краям, ассистентов профессора: они привыкли произносить исключительно односложные слова, приберегая остальное до того момента, как сами станут профессорами, и у них появится шанс блеснуть красноречием.
– Почему? Я пытался увидеть истину во всем.
– Но не показал себя умным.
– В детстве я был умным. Умел все: запоминать, анализировать, спорить, пока мои оппоненты не впадали в ступор, но испытывал стыд, когда все это проделывал.
– Стыд? – спросили профессора, сердито и изумленно.
Алессандро на миг ушел в себя, стоя в огромном зале, где стеллажи с книгами поднимались к сводчатому потолку в пять этажей высотой, а окна из цветного стекла в каждом конце создавали впечатление, будто ученые погружены в тропическое море и намерены обсудить схоластику в теократическом государстве. Резкий голос инквизитора вернул его в реальность:
– Стыд? Из-за чего?
– Легко быть умным, но трудно смотреть в лицо Господа, к которому проще прийти благодаря не уму, а молчанию.
– Тогда почему столько людей верят в Бога?
– Если идиот видит солнце, означает ли это, что солнца не существует?
– Почему ты выбрал академическую карьеру?
– Мой отец хотел, чтобы я стал адвокатом, но я видел, как он страдал от необходимости быть умным. Это ставило преграду между ним и его душой, не давало ему ничего, кроме средств к существованию. Он говорил, что проводит большую часть времени, почесываясь от пыли. Я думал, что в избранной мною карьере меня обяжут искать истину. Я приношу извинения, что ошибся.
– Тебе следовало идти в церковь.
– Нет. Церковь отдает доказательства и анализ на откуп небесам.
– Но ты мог жить на каменном столбе в пустыне или в монастыре, где дают обет молчания.
– Итальянцы не годятся в отшельники.
– Ты провалил экзамен, потому что не смог в должной мере проявить свой ум, продемонстрировать понимание.
– Продемонстрировать кому?
– Нам.
– У меня не было желания что-то вам демонстрировать.
– Значит, ты знал, что провалишься?
– Надеялся проскользнуть. Моя страсть – не анализ, а описание.
– Описывать может любой.
– Анализировать может любой. Вы просто работаете в большом продуктовом магазине, где на полках множество товаров. Вы укладываете и перекладываете их, но описание чего бы то ни было – это приближение к сути, как пение. Я объяснял это вам, когда написал об Одериси да Губбио и Франко Болоньезе [66] . Сам Данте обратил внимание на смиренномудрие миниатюристов, которые пытались самыми простыми, максимально компактными мазками передать сущность того, что они видели, и их не интересовали логические интерполяции, самомнения или завораживающие речи, доказывающие, как много они знают и что умеют. Им хватало и этой простоты, чтобы произвести впечатление на заказчиков.
66
Одериси да Губбио (Oderisi da Gubbio, 1240–1299) и Франко Болоньезе (Franco Bolognese, дословно, из Болоньи, конец XIII – начало XIV в.) – художники-миниатюристы, иллюстраторы книг.
– Одериси да Губбио не оправдывает твоего провала.
– Я думал, вы можете по ошибке принять за ум мою любовь к красоте.
– Такая фраза уместна во Франции, где путают мудрость с пониманием, но не в Болонье, где мы воюем с идеальным миром, который создал Бог. Наша страсть не менее сильная, чем твоя, – проникнуть внутрь и взорвать. В этом смысле мы, скребущие в пыли, сорвиголовы и бандиты, и жизнь наша полна приключений.
– В конце концов, – заявил Алессандро, – вашу мастерскую завалят отдельные части, которые бесконечно меньше целого, а вы даже не будете знать, что вы разобрали, не говоря уже о том, чтобы собрать вновь. У вас останутся одни только усилия, которые испарятся, точно теплое пиво, а я буду смотреть на мир и принимать его таким, какой он есть, то есть более цельным и многогранным, чем теплое пиво.
– Ты признан виновным.
– Лучше утонуть в волнах, чем томиться на платформе посреди моря.
Потом раздался грохот ружейного залпа, который, как звуки артобстрела или ось, вокруг которой вращались сны Алессандро, он не мог с достаточной точностью ни описать, ни запомнить. Острота и удар, как рев громадных двигателей, всегда что-то теряли в воспоминаниях.
Алессандро стоял в залитой солнцем роще на склоне холма через полвека после войны. Старик с седой шевелюрой и седыми усами, он пришел, чтобы увидеть мемориал битвам, погибшим и миру.
Он видел себя со стороны, как возможно только во сне. Ему первалило за семьдесят, фигура стройная, волосы роскошные, пусть и седые. Сила тяжести уменьшила его рост, и только Бог знает, благодаря какому несчастному случаю или медленно прогрессирующей болезни ему приходилось опираться на трость с золотой рукояткой, которую он сжимал худыми узловатыми пальцами.
Из всех, кто собрался у мемориала в тот осенний день, никто не имел для этого больше оснований, чем старик, в рубашке с высоким воротником и сюртуке, легком как пушинка, вглядывающийся в длинный ряд белых надгробных камней. Он напрягал зрение, чтобы увидеть себя, и чувствовал, как что-то давит на грудь, словно он наткнулся на ограду.