Солдатами не рождаются
Шрифт:
– Это время я помню… – Таня вздохнула.
– Бардак бардаком, извиняюсь за выражение, а завод вывезли, – сказал Суворов. – И цеха демонтировали не так, чтоб тяп-ляп, а так, чтоб по силе-возможности потом сразу найти, где чего! И через шесть недель первую продукцию здесь дали. Из старых заготовок, конечно. Но ведь и их тоже вывезли, не бросили. А Кротов, который отца твоего подвел, на мою личную думу, подлец был, и больше ничего!
– А если нет?
– А чего ты сомневаешься? Не видала, что ли, таких там, у немцев?
– Я такое видела, что вы себе
– А в цеху у нас беседовала – про них нам не поминала, – усмехнулся Суворов. – Больше все про ваши партизанские подвиги описывала…
– Неправда, напоминала. И про то, как к смерти приговаривали и ликвидировали их, тоже говорила.
– Ну это так, между прочим.
– А что ж мне вам расписывать было, какие они? Что, вы сами не можете себе представить? Что вы думаете, приятно при людях рассказывать, как, если мне приказано, я должна с таким водку пить, и фокстрот под пластинку танцевать, и терпеть, чтобы он приставал ко мне, и выкручиваться, и обещать, что в другой раз все будет… А потом фортку два раза открыть и закрыть – сигнал дать, чтобы знали, что он сейчас один выходит, пьяный, и чтобы его на углу кончили… Ни какие они есть, не хочу рассказывать, ни как убивают их Так, под настроение сейчас сказала…
– Вот ты какая!.. А я было думал, ты тихая.
– Тихая была, да сплыла, – все еще сердясь на Суворова, сказала Таня.
Она не могла простить ему, что он словно бы усомнился в ее правдивости. Да, она не все, что знала, говорила там, у него в кузнице, когда беседовала с рабочими. Не все имела право говорить и не все хотела. Но все, что говорила, каждое слово было правдой. Про всех людей – была правда, про все их геройство, про все их хорошие дела… И про Каширина, и про других, и про Дегтяря тоже, потому что кому какое дело, что там у нее с ним было, а все равно он был самый настоящий герой.
– Ты не обижайся, – сказал Суворов, видя, как сердито она молчит. – Твоя беседа у нас в кузнице даже очень хорошая была. Я тебя просто поддразнить хотел, а ты сразу в бутылку… Что у вас там, в партизанах, все такие занозистые?
Он вопросительно посмотрел на нее, подперев большим кулаком свое маленькое веснушчатое, хитро сощурившееся лицо, и Таня, глядя на это вдруг помолодевшее лицо, вспомнила двор там, в Ростове, и пьяненького Василия Петровича, который после получки шел по двору, пританцовывая, миролюбиво отводя от себя руки спешившей затолкать его домой Симы, и пел озорные частушки, с вызовом задирая веснушчатое лицо к окнам верхних этажей.
Таня улыбнулась этому воспоминанию.
– Чему улыбаешься? – спросил Суворов.
Но она не сказала, чему улыбается, потому что ей было неловко вслух напоминать сейчас все это ему, отцу двух погибших сыновей.
Таня думала, что мать придет смертельно усталая, только до постели, но оказалось все наоборот. Мать пришла разгоряченная желанием рассказать Тане и Суворову, как все это вышло у них в столовой и чем кончилось. Заведующей, оказывается, не дали никуда уйти, а составили протокол и вызвали сначала
Мать рассказывала, как нашли у заведующей спрятанное мясо и какая она была ловкая: делала это, конечно, уже не в первый раз… А еще недавно, на Седьмое ноября, получила грамоту и премию – талон на мануфактуру – за хорошую работу и не покраснела, взяла! Бывают же такие люди! Нужен ей был этот талон, когда она такая воровка! Наверное, у нее в доме всего довольно. К ней туда с обыском поехали, завтра скажут, что нашли…
– А может, ничего и не найдут, – сказал Суворов. – Если чего наворовала, то у родственников держит. Теперь они насчет этого ученые…
– А муж и дети у нее есть? – спросила Таня.
– Муж у ней на военной службе, майор, на железной дороге, в охране или еще там чего-то… Ездит взад-вперед, – сказала мать.
И Таня вдруг вспомнила того сахарного майора в Москве.
– И дети есть – две девочки, в школе учатся… Только раз за все время и привела их в столовую. Говорит мне: «Хотя оставлять и не с кем, а брать их с собой не могу, чтоб наветов не было, что своих детей прикармливаю». Вот как себя перед нами показать старалась, проститутка проклятая! А девочки обе такие сытенькие, – почти с ненавистью добавила Танина мать.
– Зачем так про детей… – сказала Таня. – Ну сытые и сытые. Лучше, что ли, если б они были голодные?
– А ты молчи! – отмахнулась мать. – Много ты понимаешь! У меня после смены ни рук, ни ног нет, а я в столовую иду, над душой стою, чтобы каждый грамм в котел… А она домой мясо таскает. Именно что проститутка, как же ее еще звать после этого?
– Ладно, успокойся… Подогреть тебе чаю?
– Ничего, и тепленького попью…
Мать взяла отрезанный Таней ломоть черного хлеба, откусила большой кусок, запила глотком чая и сказала переменившимся, другим, слабым и добрым, голосом:
– Давно здесь без меня сидите? О чем говорили-то?
– Да ни о чем особом, – вставая, сказал Суворов, – я ей про наше объяснял, а она мне – про ихнее. Выходит, так на так, везде война людей по хребту бьет.
– Ну, у них-то жизнь все же потяжеле нашего. – Танина мать посмотрела на дочь и в который раз снова ужаснулась мысли, что пройдет еще две недели, и Таня уедет на войну.
– Ладно, – сказал Суворов, – после войны, будем живы, свои люди – сочтемся, – и, накинув на плечи пальто, вышел во двор.
– Чегой-то Николай сегодня на завод приходил, тебя искал, мне Серафима говорила, – торопливо сказала Танина мать, как только закрылась дверь за Суворовым. Она хотела успеть поговорить об этом вдвоем, пока он не вернулся.
– Я видела его.
– Ну и что?
– Ничего. Я ведь тебе сказала, что ничего у нас с ним больше не будет.
– Мало что сказала… Значит, все-таки нашел тебя?
– Нашел. – Таня вздохнула.
Все равно им с матерью не понять друг друга, если не сказать ей того, чего Тане не хотелось до сих пор говорить.