Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
— Точно так, ваше высокопревосходительство, воевали, — ответил Васильев. — Мой родной полк, я с ним в Маньчжурии был.
— Да, на нашего русского солдата грешно жаловаться, — задумчиво произнес Брусилов, и Васильев уловил оттенок горечи в его голосе. — Много он вынес и бог весть сколько еще вынесет за отечество свое, за Россию…
Он скоро уехал, и Васильев, для которого самое дорогое в Брусилове были воинская честность и талант, много думал о нем.
Все великое наступление, так талантливо и энергично организованное и проведенное Брусиловым вопреки воле трусливого и бездарного верховного командования, наступление, которое, как это твердо знал Васильев, спасло Францию и Италию
Он близко наклонился к его лицу, покусывая свой светлый ус, и слушал медленные, трудные, отрывистые слова своего старого боевого товарища, офицера, которого он ценил за честность и воинское умение. Он неспроста допрашивал Бредова: та трагедия, что назревала в нем, когда выяснилось, что большое их наступление гасло, не поддержанное другими фронтами, переживалась не им одним. Те же мысли, что мучили его, подметил он и у других офицеров и боялся, что эти мысли, такие страшные на войне, могут проникнуть еще глубже — в солдатскую массу…
— Вы можете с меня взыскать, — говорил Бредов, — но я считаю своим долгом все доложить вам как на духу. Первые дни нашего наступления были для меня очень радостные, самые счастливые в этой войне! Я уже говорил вам об этом. Именно так я представлял себе наш большой удар. Я следил в бинокль за действиями нашей артиллерии. Как она работала!.. С каждым днем возрастал наш успех, с каждым днем! Мы расширяли прорывы, гнали врага, брали десятки тысяч пленных, орудия, пулеметы. Я часто думал: почему создается вокруг нас какой-то заколдованный круг, почему, черт возьми, победа, которая не раз улыбалась нам, уже блистала перед нами в дыму и огне боя, почему она всегда ускользала от нас? Ведь мы дрались, не щадя жизни. Сколько подвигов совершали наши офицеры и солдаты, и все это тухло, как тухнут отдельные искры в костре, который не может разгореться. Надо же хоть раз честно сказать об этом, вложить персты в свои собственные раны!.. Страшно вспомнить Мазурские озера, пятнадцатый год, страшно вспомнить мне нашу ставку, ее чиновников-генералов, которые не поражения боятся, нет!.. а того, как бы не угодить высшему начальству, и думают об одном — как бы получше выслужиться и сделать карьеру… О, бедная, бедная наша Россия! Кто же виноват, кто, скажите, довел ее до такого состояния?!
Он опустил голову.
— Я дрался с японцами, — глухо продолжал Бредов, — в ту пору было еще хуже, еще более мерзко. Когда началась теперешняя война, я подумал: вот оно — искупление, вот она — вторая отечественная война. Помню, как мы сбили пограничный столб с черным германским орлом, как вошли в Восточную Пруссию. Чем это кончилось — известно…
Он машинально потянулся к карману и отдернул руку.
— Курите, — разрешил Васильев.
Бредов достал папиросу, помял ее, покатал между пальцами, закурил.
— Выходит, что я всю историю войны вспоминаю, — сказал он, — но я не историю вспоминаю, а жизнь свою вам рассказываю…
И, подняв на Васильева потемневшие глаза, он сказал с такой болью, что видно было, какие это выстраданные слова:
— Вся история войны говорит за то, что… — он вдруг растерянно замолчал.
Васильев сурово глядел на Бредова, рука его повелительно поднялась. Да, он не мог больше сдержать себя и в то же время не мог понять, что так потрясло его, почему он так ненавидел в эту минуту Бредова? Неужели, вызвав Бредова на откровенный разговор, он теперь не может сдержать возмущения от всего того, что слышит? И тут же признался самому себе: да, не может! Самые горькие и затаенные свои мысли, которые он гнал прочь от себя, считая их неверием в Россию, были брошены ему в лицо Бредовым. Теперь он видел, что все идет не так, как представлялось в начале наступления. Бывает у человека во время сна состояние, когда ему кажется, что на него нападают, а он не может шевельнуться, поднять руку, чтобы защититься. Это ужасное ощущение собственного бессилия, связанных рук было невыносимым для него, и он прятал его от всех, от всех, и вот случилось то, чего он больше всего боялся: это сознание мучит не только его, а многих, очень многих…
Васильев молчал, прижав пальцы к вискам.
— Я пойду, Владимир Никитич…
Согнувшийся, с потухшими глазами, с дрожащей рукой, которая все пыталась застегнуть перчатку на другой руке и не могла, Бредов был исполнен такого мужественного, солдатского горя, что у Васильева сжалось сердце. Он как будто узнал в Бредове самого себя, свои сомнения. Резко шагнул к нему, спросил:
— Так как же, Сергей Иваныч, что полагаете делать?
Бредов ответил ровно и спокойно, только голос был приглушен:
— Драться, Владимир Никитич, драться…
Васильев протянул ему руку, крепко пожал:
— До свиданья, Сергей Иваныч. Желаю успеха.
Оставшись один, Васильев прошелся по комнате, стиснул руки.
«Крылья, крылья связаны, — тоскливо подумал он и поглядел в окно, в черную ночь. — Сколько силы в нас, какое широкое сердце у людей наших… Когда же, господи, взмахнут наши крылья во весь свой размах, во всю русскую силу? Когда же?.. Когда?»
Вернувшись из дивизии Васильева, Брусилов прошел в свой кабинет и сейчас же принялся разбирать на письменном столе бумаги. Среди них он нашел пачку солдатских писем с сопроводительной запиской начальника секретной части. Тот докладывал, что, так как задержано очень много писем революционного содержания, он счел необходимым ознакомить с некоторыми из них главнокомандующего фронтом.
Брусилов стал читать письма на выборку.
Вот Павел Соломенников, канонир мортирного дивизиона, скорбит о России:
«…Слабые мы очень, видно, и разорилась наша Россия — довели ее до нехорошего, до горького позору… Если самим не взяться да не кончить, то и в 50 лет не станет Россия на старое место. Нет, так уж воевать нельзя. Разве стерпит народ?»
«А если в самом деле не стерпит? — подумал Брусилов. — Разве мало вынес народ? Где же проходит граница его долготерпения?»
Он взял из пачки следующее письмо.
«Олимпиаде Михайловне Степановой, город Саратов.
Мы воюем, страдаем, а за нашей спиной жиреет всякая дрянь да за нас решает, конечно, в свою пользу, наши собственные дела. Когда читаешь газеты, то ужас до чего обнаглели все эти Питиримы да Распутины, а мало ли их? Понятно: им и подобным им выгодно вести войну без конца, а спросили бы народ, хочет ли он воевать? Я что-то давно не слыхал про победы, все отходы да отходы. Положим, до Сибири еще далеко…»
«И сколько таких писем!.. — вздохнул Брусилов. — Да, недоброе творится в армии, недоброе…»
Он достал еще одно письмо, адресованное солдатом Мещевиновым в Сарапул. Пробежал несколько строк и покачал головой. Страшно подумать, какими стали солдаты, о многом они думают, многое понимают по-своему…
Брусилов перебрал несколько писем, выхватил одно, написанное, как ему показалось, более грамотным почерком. Опять такое же! Значит, подобные настроения становятся массовыми?.. Он стал читать: