Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
В соседней камере ржаво взвизгнул замок.
«Рядом со мной посадили», — подумал Мазурин. Он немного выждал и затем стукнул в стенку. Молчание. Он снова и медленно простучал: «Пронин, это я, Мазурин. Как тебя взяли? Как Балагин? Карцев, другие?»
Пронин был осторожен. Он заставил Мазурина ответить ему на некоторые проверочные вопросы и лишь тогда ответил: «С другими пока хорошо. Меня подвела бумага о тебе… Я ее похитил… Денисов раскрыл. Набросился с кулаками. Я тоже его ударил. Вероятно, расстреляют. Если выберешься — передай привет товарищам. Обо мне не печалься. Не боюсь смерти,
На рассвете Пронина увели. Проходя мимо камеры Мазурина, он на мгновение остановился.
— Прощай, Алексей! — крикнул он. — Поклонись товарищам!
— Прощай, Пронин! Мы не забудем, не забудем тебя!
Мазурин застонал от страшной скорби, охватившей его. Он метался по камере, страдая от своего бессилия. Мучительно тянулось время. Через окно глухо донесся ружейный залп. Мазурин рванулся так, будто выстрелили в него.
Это было в феврале тысяча девятьсот семнадцатого года.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Карцев метался во сне. Ему снилось, что на него налез немец — огромный, грузный, и он никак не мог сбросить его с себя. Потом он схватил немца за грудь, но тот так его встряхнул, что он вскрикнул и открыл глаза. Кто-то, наклонившись, тряс его за плечи. Балагин! Глаза у него горели, губы дрожали.
— Что случилось?
— Вставай! Революция!.. Вставай скорее и буди товарищей. Эх, черт побери, Мазурина бы нам сейчас!..
В землянке рядом спали Голицын и Черницкий, а немного поодаль, с головой укрывшись шинелями, лежали Защима, Чухрукидзе, Рышка и Рогожин. В углу, свернувшись калачиком, спал Комаров. Когда их разбудили, Голицын бросился к винтовке, думая, что объявлена боевая тревога. Черницкий, густо покрякивая, достал махорку, и Комаров, как обычно, цепкими пальцами залез в его кисет.
Новость по-разному подействовала на солдат. Голицын солидно осведомился, не врут ли; Рышка немедленно спросил Балагина, дадут ли землю крестьянам; Рогожин, мелко крестясь, радостно бормотал: «Слава тебе господи! Теперь непременно мир будет, по домам пойдем»; Защима объявил, что он первым делом зарежет фельдфебеля; Чухрукидзе сгоряча сказал что-то по-грузински Черницкому, и тот, хотя ничего не понял, дружески закивал ему и повторял: «Правильно, брат, правильно!»
— Не обман, не ошибка? — спросил Карцев осевшим от волнения голосом. — Расскажи все подробно.
Он представил себе родную Одессу, широкую Преображенскую улицу, по которой, может быть, уже идут колонны рабочих с алыми знаменами, бульвар, знаменитую лестницу, сбегающую террасами вниз к порту, — как хотелось ему хоть на денек увидеть все это!..
А Балагин думал о том, что надо скорее оповестить солдат о великих событиях. Он взглянул на крестящегося Рогожина, на выжидательно смотревшего Рышку. Все солдатское сошло с Рышки, его острая бородка опустилась, он отжевывал усы.
— Теперь хорошо будет, — ласково сказал Балагин.
— Это уж как водится… — неопределенно ответил Рышка. — Одним хорошо, а нам всегда плохо. Ты вот объясни: без царя, значит, жить начнем? А не страшно? Кто теперь за порядком уследит? А становые, урядники — останутся? Воевать не кончим? Землице кто хозяином будет?
Он расспрашивал страстно, настойчиво, хорошо помня и девятьсот пятый год, и расправу, которая затем последовала, и земляков, отправленных на каторгу… Горько было ему, что не мог он разобраться в том, что случилось теперь, и вопросительно, с тревогой глядел на Карцева, на Иванова, с которыми не раз по душам беседовал, которым верил: не повторится ли то же самое и сейчас, в семнадцатом году?
…Прошли первые дни Февральской революции — сумбурные и еще непонятные. Выяснилось, что во многих частях офицеры скрывают от нижних чинов события в стране. Солдаты собирались кучками, оживленно толковали и враждебно смолкали, когда появлялись офицеры. А те растерялись. Среди них было много прапорщиков, сочувственно принявших весть о революции. Но главной бедой кадрового офицерства было малое политическое развитие, полная беспомощность перед разразившейся бурей, оторванность от солдатской массы, которая их ненавидела и не верила им.
В те дни Мазурин сидел в тюрьме. Двадцать восьмого февраля его снова вызвали в суд. Подполковник прочел приговор:
— «Военно-полевой суд Энской армии постановил: старшего унтер-офицера Алексея Ивановича Мазурина разжаловать, исключить из списков армии и расстрелять за принадлежность к преступной социал-демократической партии, поставившей своей целью низвержение существующего строя и борьбу против ведения войны».
Мазурин внешне спокойно выслушал приговор. Но когда его привели обратно в камеру и он подумал, что через несколько часов — смерть, что в последний раз увидит он высокое небо, услышит шум ветра, голоса людей (каким дорогим все это казалось ему сейчас!) и все — весь мир, товарищей, Катю, надежду на грядущую революцию — все это он утратит навсегда, лицо его сжалось от боли, губы задрожали. Человеческая слабость на какие-то секунды овладела им. Но вдруг что-то свершилось с ним. Та большая сила, что всегда вела его вперед, вновь проснулась в нем. Он вздохнул глубоко, как человек, вынырнувший из омута.
— Ну что же, — вслух сказал он. — Если так надо во имя нашей борьбы — встречу смерть, как в бою!
Он услышал шорох под дверью и вспомнил часового, с которым разговаривал. «Передаст письмо, — подумал Мазурин, — и бумагу достанет, и карандаш…» Он сосредоточился, думая о том, что написать товарищам в предсмертный час. Но вот раздался топот многих ног в коридоре, зазвучали чьи-то голоса, кто-то сильно застучал в дверь камеры. Мазурин выпрямился, оправил гимнастерку, подтянулся, чтобы достойно, как подобает солдату-большевику, с поднятой кверху головой выйти на казнь, и вдруг услышал радостно-отчаянные крики:
— Ур-ра! Ура-а! Ура-а!
Дверь стремительно распахнулась. Никогда так не открывали ее тюремщики… Несколько солдат с винтовками вбежали в камеру, и один из них крикнул Мазурину:
— Революция в Питере! Царя сбросили! Революция, дорогой друг! Выходи! Ур-ра!
Солдаты бросились целовать Мазурина.
На следующий день он уже был среди своих. Его охватило никогда еще не испытанное ощущение полета: будто он несется по воздуху подобно птице, подымается все выше и выше и солнце светит ему, как не светило еще никогда…