Соленая Падь
Шрифт:
– Тебе уже известно?
– Известно...
– вздохнула глубоко, в дверях снова остановила мужа: Ефрем! Ты не думаешь ли, будто я, спасаясь из Соленой Пади, приехала? Из страха, что белые возьмут ее?
– Нет, не думаю.
– Ну, и за то слава богу.
Через час гости молчаливо взошли в прасоловскую избу. Протопали по крыльцу. По сенцам. По горнице. Задвигали стульями, табуретками, после долго еще шаркали подошвами под столом, накрытым скатертями, уставленным снедью.
Появилась хозяйка, стала приветствовать гостей:
– У-у-же чем богаты, тем и... Е-е-ешьте-пейте, гости дорогие!
Нижняя челюсть у нее сильно вздрагивала. Она взяла круглый локоток одной руки в ладонь другой, подперла
Тот встал, еще встрепанный после боя, после преследования беляков по сеновалам и погребам, вытер пот с лица рукавом. Сказал:
– Хочу заверить присутствующих и нашего дорогого командарма товарища Мещерякова Ефрема Николаевича: хотя караси и все протчее здешнее угощение приготовлено было для белого офицерства, сию минуту позорно пораженного в победоносном бою и сильно истребленного, но хозяева Королевы - они все одно не контра. Через их, через этих хозяев, мы схоронили в разное время своих раненых не одного человека, и сами тоже хоронились в ихних помещениях, иначе сказать - успешно скрывались. И даже когда белые бывали у их на постое, мы после узнавали от хозяев, какие планы те складывают против нас. А чтобы они, в свою очередь, выдавали белым наши тайны, то этого никогда замечено не было. Так что провозглашаю за товарища Мещерякова! Ура!
Мещеряков встал, поклонился, огляделся кругом, оглядел хозяйку, сделал ей отдельно небольшой поклон, а тогда и выпил. За ним выпили другие, заговорили.
– Это все правильно, - сказал Мещеряков.
– У нас в Верстове, в партизанском Питере, тоже были свои собственные, партизанские же буржуи. Привезем к такому раненого либо здравствующего, спрячем кого, - велим скрывать и ухаживать. Когда не сделает - пообещаем пожечь. Добра много, он и бережется от огоньку. А искать - у такого белые не ищут. Не подозревают. Обоюдная польза. Так что спасибо хозяевам за нынешнее приглашение. Поглядел в черную, прямо-таки смоляную бороду прасола и спросил: - А деньги, назначенную сумму, поди велели тебе выкладывать партизаны под пенек либо в дупло лесное? И не раз?
– И не раз, - подтвердил прасол как будто даже обрадованно.
– Не раз! Но только лично наказывали явиться в условное место и лично вручали в самые руки расписку.
– Зачем же лично-то, - удивился Мещеряков, - когда можно без лишних хлопотов!
– Протянул прасолихе стаканчик.
– Выпьем за хозяюшку! Сделайте милость, как зовут-величают?
– Евдокия Анисимовна!
– ответил прасол.
– Евдокия Анисимовна!
– подтвердила хозяйка, пригубила ядреными губами. Дебелая была женщина. Не старая вовсе. Все еще боялась гостей, но уже заметно меньше.
– Мы нонче для всех польза!
– сказал прасол.
– И белым, и красным, и даже еще какие-то тут бывали, даже им, вовсе не известным. Для нас-то польза существует нынче где или нет? И будет ли когда-нибудь, хотя бы не в слишком далеком времени?
– Навряд ли будет...
– вздохнул Мещеряков.
– Не в слишком далеком навряд ли! Выпьем за свободу, равенство и братство! Оно даже по Евангелию и то должно уже вот-вот случиться, не говоря уже о действительности. Выпьем!
Еще спустя некоторое время Мещерякову сильно захотелось поговорить по душам, он огляделся. Рановато было заводить новые знакомства, показывать, будто он с кем угодно после первых же стаканчиков готов сидеть в обнимку, и он потрепал Гришку Лыткина по голове, а свою голову чуть склонил над сковородой с жареными карасями, чтобы лучше слышать карасиный дух и чтобы из поля зрения не пропала прасолиха. Спросил:
– Мертвым себе не снишься, Гриша?
– Ни в жизнь! И во сне и наяву - я завсегда живой, Ефрем Николаевич! ответил Гришка, весь так и подался в сторону Мещерякова, прильнул к нему взглядом.
– Ну и хорошо! Может, для тебя
– Похрустел малосольным огурчиком.
– А вот старым солдатам, хотя бы и мне, этот период времени со всякими видениями снов приходится переживать. И кто его переживет, тот уже солдат, страх снимается как рукой...
– А что же за сны?
– спросил Гришка Лыткин с сожалением. Понял, что поторопился ответить.
– Что за сны такие - настоящие, военные? Геройские?
– Ну, если опять же разговор обо мне, так на третьем годе германской мне ночи не было, чтобы не видеть себя мертвяком. Лежишь застреленный либо пробитый осколком. Нос у тебя синий, даже подошву протертую на сапоге и ту видать. Одно бывало соображение: раз все это видишь - значит живой! Вот так с самим же собой ругаешься, доказываешь - живой ты или мертвый... Подлинно солдатский сон.
– Страшно?
– Ну, какой особый страх! Нелепость живому, непокалеченному - и мертвым себе представляться! Противник сколь ни старается, не может тебя убить, начальство тебе за храбрость награды на грудь вешает, а ты сам себе устраиваешь похоронный вид? Глупость человеческая - и только! Хотя и через ее солдат должен пройти и после уж чувствовать себя вольным от страха. То есть быть бесстрашным. Так устроено.
И в это время капелька огуречного рассола упала Мещерякову на галифе. Он быстро вытер руки о полотенце, висевшее позади на спинке стула, одной рукой сильно натянул синее сукно, щелчком другой ловко сбил капельку. Снова пригляделся к плошке с огурцами и к сковороде. Нацелился на небольшой прыщеватый огурчик и на карасика - тоже среднего размера, но жирненького, пухленького, тоже на огурчик похожего.
– Или вот еще, - сказал Мещеряков уже громко, на все застолье, так как все гости слушали его очень внимательно.
– Или вот еще: я согласный, что когда исходу не видишь - воюй. Ничего особенного - все, как один, помрем, с войной либо без ее. Выбирай для войны мужские возраста, и пусть они силой и смелостью доказывают свою правду, если уже на словах договориться не могут. И когда во всеуслышание объявлена война, то и нужно ее делать смелее и как можно лучше для себя. Но вот истязательство - оно на роду никому не написано и происходит от черной души. Я с ним не согласный, ни в коем случае! А если все ж таки оно случается и с нашей стороны, виновный в нем все одно Колчак, потому что он видит в народе заблудшее животное, которое нужно стегать чем попало, иначе оно не поймет! Он и начал истязательскую войну. Я же бью его и буду бить как раз за то, что он осмелился глядеть на меня таким недопустимым взглядом!
– И Мещеряков поглядел на одного, на другого, а на прасолиху особо.
– Надо сделать раз и навсегда, и мы - сделаем. А когда сделаем и будем помирать, то даже молодым не скажем, как обливали народ грязью.
– Ну, ты молодым не скажешь - другие проговорятся!
– усмехнулся вдруг Брусенков. Он сидел неподалеку от Мещерякова, ел и пил, до сих пор не проронив ни слова. Ел сноровисто - не то чтобы с сильным аппетитом, но будто бы ему задача была самим собой поставлена: столько-то карасей съесть, столько-то стаканов самогона выпить. Он снимал карася со сковороды за хвост и голову, губами ощупывал спинной плавник, вдруг - узкими, длинными и в каких-то желтоватых пятнышках зубами плавник выдергивал, выплевывал его под стол, а тогда уж быстро, от головы до хвоста, смалывал и всю карасиную спинку. Остальное мясо снимал с круглых карасиных костей неохотно... Вообще-то сник Брусенков в последнее время, становился будто все меньше и меньше ростом. Когда судил на площади Власихина, прямо-таки огромный был человечище... А нынче - совсем незаметный, крохотный, хотя длинное туловище и возвышается над столом, возвышает небольшую рябоватую головку. Что-то случилось с ним. Что-то его давило. Догадываться уже можно - что. Но узнать еще нельзя.