Солнце самоубийц
Шрифт:
Публику не оживляет даже маленький толстяк Бахус верхом на черепахе, писающий сверкающую солнцем дугу на фоне яркой зелени садов Боболи.
Знала бы публика, думает Кон, какие подспудные страсти кипят в этих на непросвещенный взгляд полных возвышенного покоя великих полотнах: в необыкновенной прозрачности красок, подсекаемых или поглощаемых тяжкой их густотой, чувствуется переход художника от светлого любования миром к самой черной меланхолии. Можно только представить, какими противоречивыми и контрастными по цвету были бы работы Кона, если бы он писал их сейчас, под влиянием ранее никогда не случавшихся с ним скачков настроения: этакий
Публика возвращается через Понте-Веккьо, с неосознанной осторожностью огибает кампаниллу Джотто. Увидев Маргалит и Майза, ожидающих у Флорентийского собора, Кон вдруг с особой остротой и даже испугом ощущает, насколько он всей своей сиюминутной сущностью связан с этой толпой вырванных из осточертевших, но насиженных мест людей, иронически про себя называемой им «эмигрантской» публикой, и чувство это особенно обостряется у знаменитого Баптистерия, где в купель окунали при крещении новорожденных Данте и Микельанджело, «милого Сан-Джованни», вспоминаемого Данте в изгнании, восьмигранного приземистого здания из белого мрамора, по которому зеленым выложен геометрический узор.
Чувство это обостряется, ибо Натик, собрав несколько успокоившуюся публику, все же искоса бросающую взгляды на кампаниллу Джотто, у Бронзовых ворот Баптистерия, названных Микельанджело «Porta del Paradiso» — «Вратами рая», описывая десять тонко вычеканенных на этих воротах картин из Ветхого Завета, все время делает реверансы в сторону Майза и Маргалит, будто именно они в этот миг представляют всю еврейскую историю от Адама и Евы, изображенных в первой картине, это их изгнали из рая, это они были на Ноевом ковчеге, присутствовали при убийстве Авеля Каином, при занесении Авраамом ножа над сыном Ицхаком, при встрече Иосифа с братьями в Египте, получении Моисеем скрижалей, взятии Иисусом Навином Иерихона, столкновении Саула с Давидом и посещении царя Соломона царицей Савской.
И Кон, вопреки желанию захваченный этим чувством, вместе со всей толпой со стороны, отчужденно и с любопытством глазеет на Майза и Маргалит, вместе с толпой, которая, чего греха таить, во все лопатки улепетывает от своего еврейства.
— Куда в этой Флоренции ни направляешься, везде, как бельмо в глазу, эта колокольня Джотто, — простодушно возмущается кто-то из публики.
На какую-то долю секунды Кон представляет эту высоту, сладостно сосущую под ложечкой желанием шагнуть в нее: однажды в жизни, в Крыму, на Кара-Даге, дойдя по тропе до какого-то края, Кон даже не взглянул, а ощутил звенящую пропасть в море; ощущение это мгновенно иссушило все тело, как вяленую рыбу, Кон словно бы прирос к месту, ни вперед, ни назад; пришлось присесть и как-то бочком, почти ползком выбраться с того места.
Немного оживившись у Баптистерия, публика совсем скисает в церкви Санта Кроче: сплошные саркофаги, несколько загробный сумрак, лампочки, более похожие на лампады. Не помогают ламентации Натика о том, что это некрополь славы Италии: в гробницах лежат Микельанджело, Макиавелли, поэт Альфьери, композитор Россини, карбонарий Уго Фосколо, здесь же кенотафий, ну, пустая гробница в память Данте.
Только Кон словно бы бродит в лабиринтах сновидений студенческой юности, сновидений, рожденных зубрежкой шедевров мировой архитектуры, чудом итальянской готики, флорентийской церковью Санта Кроче, спокойным высоким пространством, несомым на колоннах и стрельчатых арках не вверх, а вдоль, без судорожно задыхающейся острожаберной
После гулкого безмолвия церкви внезапно, с выходом наружу, шум дождя, пасмурность, резкое похолодание, зонты, раннее освещение улиц, груды запечатанных бутылей с вином в корзинах, мокнущих под навесами у магазинчиков и тратторий, и откупоренность флорентийских далей рвущимися из горных горловин ветрами.
И вспоминается Кону такой же предновогодний день, ровно год назад, в Питере, ватная тишина, снег серой ватой в окнах мастерской-подвала, вялые облака, голос диктора по радио, бубнящего прогноз погоды, сообщающего о том, что по всей Украине дожди, и долгая неунимающаяся тоска по матери, которая заброшенно и одиноко мокнет под этим дождем на славутском кладбище.
7
Капелла Медичи.
Маргалит и Майз опять куда-то запропастились.
Кон даже испытывает облегчение, как бы видя себя удаляющимся от них по другую сторону полыньи вместе с публикой, валящей вслед за Натиком по ступеням вниз, к гробницам, публикой, которая все еще не может избавиться от этой истории со стариком. Слова язвенника передаются тем, кто не дослышал.
— Он много лет сидел. Сын от него отказался. Даже другую фамилию взял. Знать отца не хотел даже после реабилитации.
— Сын-то где?
— Год как в Америке.
— Совесть проснулась? Папашу стал звать?
— Вот и дозвался.
Публика замолкает, затискиваясь в узкий проход, прежде чем рассосаться в замкнутом, сумрачном, цвета слоновой кости каменном ящике. Кажется, откуда-то снизу, издалека доносится страдающий от удушья, сдавленный волнением голос Натика. Такое бывает на похоронах, когда задние в толпе с трудом ловят долетающие до них слова произносящего скорбную речь над могилой. Но могила не в чистом поле, под ракитой, где само небо да зеленый шум листвы утишают боль, а в глухом, пещерном, напоминающем подземные церкви в римских катакомбах, мешке, каменном колодце, пусть с шахматно расчисленным в белую и черную клетку полом, бездушной, безвоздушной, мертвой геометричностью стен, ложных окон, прямых вертикальных колонн, горизонтальных карнизов, арочных полудуг.
Всем своим гением вобрал в себя Микельанджело тяжесть земных сводов римских катакомб, всю сладкую муку христианства подземелий.
Ложные окна и двери — безмолвный вопль о том, что в жизни земной жажда пробиться к свету, пройти к себе подобному, к миру — все ложь: не проходишь, а бьешься головой о стену.
Кон отошел от кашляющей, шушукающей толпы. Кон замер у вовсе сводящей с ума стены, незавершенной, расчерченной — углем ли, грифелем — рукой Микельанджело, у невоплощенного замысла гения.
Вот здесь воистину просидел бы всю жизнь, была бы на то его воля, и толпы эти проходили бы скоплением теней внешнего мира.
Мрамор, мрак, морок.
Втиснутая в такое малое замкнутое пространство концентрированная тяжесть несущих колонн, арок, пилястров, наличников, которых с лихвой бы хватило на палаццо, говорит о желании придать избыточную прочность этому преддверию в пределы потустороннего мира, некое укрытие от непереносимой тяжести внешнего земного мира, заглядывающего в редко высеченные высоко под потолком окна слепыми разъяренными бельмами невидящего, но испепеляющего солнца.