Солнце самоубийц
Шрифт:
Время от времени Майз перебрасывается с Маргалит несколькими словами; двое мужчин, намного старше ее, ощущают, не желая этого, полную от нее зависимость, принимая эту зависимость с плохо скрываемым смешанным чувством неудовольствия и благодарности. С утра она почти не раскрывала рта, но все, что совершается в этом нескончаемом дне, касается ее, заверчивается вокруг нее, существует ею.
Ее молчаливое присутствие в дважды временной среде этого дня — среде эмигрантов, едущих в автобусе, где они продолжают жить напоказ, выражая свои чувства штампованными фразами, заставляет их все время оглядываться на нее в некоторой тревоге:
Чувство истинной расположенности к ним, написанное на ее лице, воспринимается ими как высокомерие, которое они принимают даже с некоторой радостной готовностью, в музеях и общественных местах держась от нее на расстоянии и лишь изредка перебрасываясь с ней фразами на английском.
Отношения ее с Майзом Кону неясны, но после той ночи, когда он рисовал ее спящей в постели, Кон старается демонстрировать по отношению к ней подчеркнуто вежливое равнодушие, злясь, что это видно невооруженным глазом.
Майз переводит.
Флоренция, говорит Маргалит, подобна благой вести: сваливается на тебя внезапно и ты не знаешь, за что это тебе.
О, эта жажда благой вести, говорит Майз: когда впервые забеспокоились об Иосифе, в Израиле была забастовка почты, Майз и тетка переворошили горы писем в почтовом отделении, надеясь на благую весть: жажда ее мистична, и тетка начинает встречаться и переписываться с гадалками, предсказательницами будущего; одна из них, живущая в Лондоне, просит прислать открытку Иосифа, затем отсылает ее обратно, и тетка на миг, в безумной жажде благой вести, думает, что это открытка от сына, наконец-то подавшего о себе весточку.
Кстати, Маргалит, — и тут Майз понижает голос, будто она может понять что-то на чуждом ей языке, — кстати, Маргалит не случайно проговаривается о благой вести и при этом глаза ее тревожно и чересчур восторженно блестят: мистика израильской почты привела ее к нервному срыву, к приступу депрессии — через две недели после гибели любимого ею человека, который со всеми воинскими почестями был похоронен, от него пришло письмо, написанное за несколько часов до смерти; две недели для израильской почты даже в дни войны случай беспрецедентный.
Мистика же севера, безмолвной и чарующей скандинавской глуши, завлекающей душу человеческую желанием раствориться, исчезнуть, стать частью этого смертельного очарования, тетке не понятна, несмотря на долгие разъяснения Майза, несмотря на то, что год назад она вместе с родителями Маргалит и Майзом сама приехала в Норвегию, имея рекомендательное письмо от Якоба Якоба к одному офицеру, в свое время служившему в войсках ООН в Израиле, с просьбой помочь в поисках. При
Все зря.
Не понимаю, говорила тетка, отирая тихие слезы, такая красивая и спокойная долина, такие сонные леса, такой прекрасный климат: просто невозможно себе представить такую необъяснимую катастрофу в таком покойном окружении.
Ну, что еще, вздыхает Майз, глядя на входящую в полную силу флорентийскую ночь, ежась от порыва холодного ветра, разметавшего волосы Маргалит, ну, что еще: Иосифу продолжают прибывать из армии повестки, на военные сборы в случае, если он вернулся из-за границы, медведь внезапно умер от инфаркта, и сын его, продолжающий дело отца, не прервал пере писку с матерью Иосифа и все повторяет: отец до последних дней был уверен, что Иосиф жив; тетка получила письмо от знакомой израильтянки, работающей в Париже: она, якобы, встретила человека, который видел Иосифа. Майз едет в Париж, чтобы увидеться с этим человеком. Знает Майз, что это очередной блеф, но ведает один Бог.
Темные глыбы зданий протягиваются в ночь тяжестью сна, а над ними, в подсвеченное прожекторами небо прорастают острый и нежный, зеленовато-розовый кристалл кампаниллы Джотто и напоминающий по цвету клинописные таблицы кристалл башни палаццо Веккьо, и сжатое этими двумя кристаллами пространство как бы изнутри распирается огромным округлоплавным куполом Флорентийского собора — Дуомо, и не город раскинулся округой, а мистический ореол, свечение, безмолвие, россыпь огней виснут в пространстве: холмы и горы растворились в ночном небе.
По дороге к пансиону случайное пространство с редкими прохожими освещено фиолетовым неоном вывески — «Почта. Телеграф»: в стеклянном ярко освещенном изнутри коробе скучает одинокий служитель.
— Майз, — вдруг вскидывается Кон, — вправду можно отсюда позвонить в Питер? Благая весть?!
— Попробуй.
Служитель оживляется, вспыхивает свет в кабинке и одновременно в трубке раздается недовольный такой знакомый голос Тани.
— Тань, — оглашенно орет Кон, — это я.
Молчание. Шум Питера за окном: Таня и зимой любит открывать окна.
— Тань, знаешь, откуда звоню, — ликование Кона на грани истерики, — из Флоренции, нет, ну ты соображаешь, из Фло-оре-ен-ци-и-и.
— Ну как ты там? — голос у Тани тих и слаб, как у человека, только очнувшегося от обморока.
— Тань, ты все в той же квартире, а? Ну да, телефон тот же. Тань, потяни трубку к окну, дай послушать улицу, Тань, а хлебный магазин, который напротив, он все еще там, все еще не горят буквы неона, все еще «Хлебо-булочные зелия»?..
— Совсем спятил, — это уже знакомо: Таня явно пришла в себя.
За стеклом кабинки Майз переводит Маргалит и та удивленно, во все глаза уставилась на Кона.
— Тань, понимаешь, — не перестает орать Кон, — я уже в другом мире, дорога назад заказана, но по телефону, слышишь, Тань, по телефону я могу вернуться к вам, услышать все то пространство, проникнуть, и сам черт мне не брат, Тань, Тань… Не дрейфь, это я тебе говорю, Кон…
В трубке щелкает. Долгий ноющий гудок.
Может ли даже такая свободная душа, как у Тани, затягиваемая, как в омут, в медвежью спячку сырой и скудной питерской ночи, выдержать этот внезапный ночной взлом, этот безумный крик, этот опасный треп?