Солнце самоубийц
Шрифт:
Но столь надежно, казалось бы, отторгнутый внешний мир прорывается изнутри, в скульптурах над упокоившимися Лоренцо и Джулиано Медичи, напрочь противопоказанных и противопоставленных мертвой геометричности окружения, и «День» — мужчина, чье сильное зрелое тело сжато ужасом пробуждения, мерзостью суеты, называемой жизнью (сколько раз там, в подвале-мастерской, пробуждался Кон в омерзении перед вынужденным вступлением в еще один пустой, шумный, бестолковый, ненужный день, из тех, которыми полно наше существование), жаждет слияния с женщиной, возлежащей напротив, символизирующей «Вечер»,
Жизнь?
Разве это не сны о ней, сны да сны, перетекающие один в другой, и все время над пропастью, за миг до падения, прыжка, исчезновения?
Сны о жизни.
Все четыре фигуры не просто возлежат, а как бы соскальзывают вместе с обломком камня, из которого они возникли, обрывком земли, клочком склеившегося с их жизнью мира, существуют, действуют, грезят, все время зависнув над пропастью.
Вся жизнь это зависание над пропастью, это сны над звенящей пропастью.
Пробуждение пусть мгновенное, но окончательное и — прыгаешь с кампаниллы Джотто, под колеса, в петлю.
Лишь Дева непорочная, Богоматерь в нише у входа обнимает ребенка, как и весь мир этих висящих над пропастью жизней, с обреченной заботливостью.
Всю жизнь мечтал Кон добраться до этих работ Микельанджело.
Разве момент истины это уже не пребывание по ту сторону мира?
Никого не видеть.
Бежать в Рим, обратно, одному.
Маргалит и Майз отлично проводят время вдвоем. У них много общего. Они вписаны, влиты, включены, кого-то потеряли, кого-то ищут, но страдания их обложены ватой благополучия, общего семейного участия, да и трагедии их внесемейные: ну потеряла она любимого, а он и вовсе незнакомого, к тому же двоюродного брата, но родители и у нее, и у него живы, не мокнут на заброшенных кладбищах; у женатого Майза сын и дочь, этакое гнездо уюта, поэтому и не хватает ему этой игры в разочарование жизнью с тягой потустороннего в скандинавском варианте.
Для Кона это не игра, а само существование.
И вообще, что он тут с ними делает?
Разве это он, так вот вальяжно стоящий перед фресками и полотнами, с сытым довольством художественного критика, светского трепача, обсуждающий достоинства и недостатки великих, вложивших жизнь свою целиком, без остатка, в эти стены и полотна?
Да нет же.
Самим собой он был тогда, в первые римские дни, и особенно ночи, когда замирал, прижавшись к холодной стене туалета, слыша, как время посвистывает в щелях, превращая в пыль дни, годы, жизнь.
Так что это он все ходит с ними, как оправдывается?
Что это за охи и ахи первой юношеской инфантильной влюбленности: тициановский отсвет щеки, боттичеллевская медь волос?
У него есть одно, личное, Богом данное ему право — идти на дно.
Кон осторожной тенью выскальзывает наружу. Опять — не к месту и времени — зимнее не в меру яркое солнце, хотя уже давно заполдень.
Оставшейся с Натиком публике по душе такие игры, потому ей есть в чем оправдываться.
Не для того он порвал с прошлым, вырвал себя с кровью и болью из всего того, что было скудной, но его средой, чтобы продолжать лгать, и, в первую очередь, самому себе.
Уверен, что между Маргалит и Майзом что-то есть. Как говорится, пристроился по всем пунктам: вовремя уехал, вовремя подвалила история с двоюродным братом-десантником, — объездил за чужой счет всю центральную и северную Европу, навострился светски калякать со всеми этими швейцарами, официантами, метрдотелями, смотрителями музеев, этакий аристократ-на-час, но перед кем, перед нищей эмигрантской братией, которая парижского ассенизатора примет за дворянина, потому как по-французски изъясняется. Латынь, древнееврейский, английский, нахватался по верхам, втихаря готовился на выезд, чтобы потом тыкать таких, как Кон, мордой в их безъязыкость, немое мычание, беспомощность перед женщиной, более того, занимать удобнейшую позицию не третьего лишнего, а посредника, торчать за любым словом, жестом, даже умолчанием, ведь Кон улавливал несомненно какие-то тайные знаки симпатии со стороны Маргалит, да и черт знает: хотя Майз и разобьется в лепешку, чтоб точно перевести, но подсознательно кто же не пользуется ситуацией, особенно такой, и не действует в свою пользу?
Вот и теперь: какая-то там мимолетная и явно несерьезная встреча в Париже, тетушка умоляет, поезжай, еще бы, все ее родственники трудятся, один племянничек разгильдяй, вольная душа, художник, за словом в карман не лезет, благо деньги-то из тетушкиного кармана, — почему не прокатиться, да еще впридачу Рим прихватить, Флоренцию и Венецию, куда на рассвете отваливает автобус, а то, что и Маргалит едет, это уже, как говорится, от Бога: Сам велел воспользоваться оказией, проводничком при молодой жене старого мужа, новелла из «Декамерона» Бокаччо.
Кон знает за собой эту временами прорывающуюся способность быть жестоким, даже несправедливым, но в эти минуты способность эта так к месту, Кон со злорадным наслаждением отдается ей, да и что ему терять после смерти мамы, бабушки, потери Тани, всей прошлой жизни, перед кем демонстрировать доброту души вкупе со всеми врожденными и обретенными талантами.
Лишь остались, быть может, Рим, Флоренция, вернее их имена, вспыхивавшие в воображении там, в осенней мороси отошедшей жизни, где все располагалось с прочной тоскливостью и оскудением, но действовало неодинаково во все стороны: южные пространства жизни Кона были адом для высланного Овидия, но далекий Рим и прекрасная Флоренция и для Кона всегда были блаженным краем.
Успокаивало это шатание до сумерек по улицам предрождественской Флоренции с уймой санта-клаусов за витринами магазинов, толпами разодетой публики, карнавально наряженных детей, шатание вдоль Арно, по Лунгарно, через мост Граций, опять мимо церкви Санта Кроче, через какие-то улицы — к зданию в мавританском стиле, оказавшемуся флорентийской синагогой с редкими молящимися стариками.
Кон бепрерывно тыкался в какие-то щели, ощущая отчаянное и абсолютно невозможное желание затеряться.
Кон шатался в обнимку с Флоренцией.