Солнце сияло
Шрифт:
Этот мой двенадцатиминутный юмористический блок пользовался таким успехом, что его повторили на старый Новый год, а потом еще раза два, — во всяком случае, я сам, включив телевизор, поймал его хвост в Международный женский день 8 марта. Там только вырезали упоминания о Новом годе. Но сделали это топорно, и меня, когда я смотрел, что они нарубили, так и корежило. Все же это было мое детище.
Впрочем, моим оно было гораздо меньше, чем не моим. У меня уже не было никаких авторских прав. Можно сказать, меня вообще не было, раз я больше не принадлежал к стакановскому сообществу. Стакановское
Сожалел ли я когда о том, что был исторгнут из кучи? Сказавши «нет», я солгу. Представьте себе муравья, который, кроме как в этой куче, не знает иных способов жить. Но о чем я никогда не жалел — это о том, что снял то интервью. Я и сейчас не возьмусь объяснить, почему я сделал его. Но главное, вернись все назад, я сделал бы его и сейчас.
Вот о чем я действительно жалею — это о том, что все у нас так по-дурацки вышло с Ловцом. Конечно, думая о Ловце и о той гёрл, на которой он свихнулся, я неизбежно слышу внутри голос, убеждающий меня, что я получил тогда такой кайф — ни с чем не сравнить, что кайф все оправдал, что за мгновение кайфа можно отдать жизнь. Но на самом-то деле, чего бы я не дал, чтобы у нас Ловцом не произошло того, что произошло.
Разве что я не люблю сослагательного наклонения и поэтому отнюдь не склонен к терзаниям из-за своего прошлого. «Чего бы не дал» — что это в конце концов, кроме как красивая фигура речи?
А Горбачев еще и несколько лет спустя, вспоминая ту пору после расстрела Белого дома, говорил, что за интервью с ним журналистов выгоняли с работы. Это он имел в виду мою скромную персону. Больше ни одного интервью с ним нигде не появилось.
Глава десятая
— Здравствуй, Саша. Как жизнь? — произнес мужской голос ответом на мое «слушаю», когда я снял трубку с зазвонившего телефона.
Голос был незнакомый. С литыми властными интонациями, и в фамильярном обращении ко мне на «ты» звучало непререкаемое право на подобное обращение.
— Да, добрый день, — проговорил я, в свою очередь, с интонацией выжидания и сдержанности, не выдавая прямо, что не узнал звонившего.
— А как жизнь, на это ответить нечего? — сказал голос.
— Жизнь… а что жизнь… — начал я, желая потянуть время, чтобы понять, кто бы это мог быть.
— Так-так, — рассыпал благодушный смешок властный голос. — Где твой быстрый журналистский ум, Саша?
Это был Фамусов, Ирин отец. Что за комиссия, создатель… «Чувствую быстрый журналистский ум», — бросил он мне тогда, на встрече прошлого Нового года у него дома.
— А я, Ярослав Витальевич, журналистикой больше не занимаюсь, — с удовольствием продемонстрировать ему свое узнавание парировал я.
— Слыхали-слыхали, — с тем же благодушным смешком отозвался голос Фамусова. Что-что, а вот журналистская тема меня на самом деле ничуть не колышет, и не грузи меня ею, прозвучало в этом его смешке. — Так как жизнь, спрашиваю? — повторил он.
— Живем, — коротко сказал я.
Как ни велико было мое удовлетворение, что ни разу прежде не имев с ним телефонного разговора, я смог подтвердить Фамусову давнее впечатление о себе, расшифровав его всего лишь по одной фразе, сильнее всего во мне была настороженность: что ему нужно от меня? Что-то ему, разумеется, было нужно.
— А чем занимаемся? — спросил Фамусов.
Вот это уже было погорячее. На мгновение я преисполнился благости: он собирается позвать меня обратно на телевидение! Но нет, этого не могло быть.
— Чем занимаемся, — ответил я. — Работаю. В институте учусь.
Насчет института была басня дедушки Крылова, после зимней сессии его стены меня не видели, а в остальном — все правда: я работал. Мои отношения с Борей Сорокой сошли на нет — беспроволочный телеграф функционировал исправнее всякой фельдъегерской службы, о моем изгнании в телецентре не было известно только зарубежным корреспондентам, и в редакциях от меня шарахались, как от СПИДоносца, мне не удавалось пристроить ни одного предложения Бори. Бесоцкая, когда я пришел к ней с Бориным поручением, воззрилась на меня с таким видом, будто никогда не была со мною знакома. «О чем это вы? — холодно вскинулась она. — Не понимаю вас!»
Изредка, когда это бывало ему не внапряг, подкидывал работу Николай какие-нибудь левые съемки, не имеющие отношения к собственно телевидению, обычно — если не мог поехать на съемку сам. У него был знакомый, неисповедимыми путями ставший в 1992 году собственником будто бы неисправного, а на деле великолепно работающего «Бетакама», к Николаю поступали заявки, и за условленную плату этот знакомый, и близко не стоявший к телевизионным делам, предоставлял ему камеру в пользование. Таскать шестнадцать килограммов камеры было мне еще рано, но делать нечего пришлось. Еще чуть-чуть работы перепадало от Юры Садка. Это была уже совершенно негритянская работа. Я отредактировал для него аранжировки нескольких песен. Редактуру, по всей видимости, заказали самому Юре, но он предпочел не утруждать себя. А утрудил бы — что б тогда перепало мне?
В общем, «работаю», при всей краткости, — это был исчерпывающий ответ на вопрос Фамусова.
— У меня к тебе предложение, — сказал между тем Фамусов. — Можешь подъехать?
Это было так горячо, что я весь полыхнул внутри жаром. Что это могло быть за предложение, если оно не имело касательства к журналистике?
— Когда подъехать? — вытянулся я по стойке смирно. — И куда?
Замечательная закономерность — не знаю, как у других, это общее правило современной цивилизации или сугубо личное свойство моей жизни, — но едва не все повороты в моей судьбе связаны с телефонным звонком. Моим или ко мне.
Фамусов ждал меня прямо сейчас. Но не в Стакане, как можно было предположить. На электромеханическом заводе имени Ильича, бывшем Михельсона, не путать с бывшим Гужона. Где в вождя мирового пролетариата стреляла слепая эсерка Каплан, почему и промазала.
По пути на станцию метро «Серпуховская», откуда мне еще было пять минут пешком до этого самого завода, где почему-то гужевался Фамусов, я ломал себе голову, зачем я ему понадобился. Не жениться же на своей дочери собирался он мне предложить. Никаких поводов к тому не было, и девять месяцев, как мы расстались, уже давно отстучали.