Солнце в рукаве
Шрифт:
– Все у меня хорошо, – буркнула Надя, торопливо складывая коврик и стараясь не расплакаться при всех.
– Вы уже уходите?
– У меня… Кажется, токсикоз, – ляпнула она.
Когда она шла к двери, ей казалось, что другие беременные смотрят не с естественным сочувствием, а с торжествующим, самодовольным отвращением.
Однажды мама попросила: приходи в воскресенье и помоги мне вымыть окна.
И Надино сердце словно сосулькой проткнули – какие окна, февраль, минус двенадцать, стекла за скромную плату дважды в год моет уборщица из подъезда. Сразу поняла: мама малодушничает,
Мама скомкала прощание, как одноразовый бумажный платок, швырнула его дочери в лицо и отсоединилась, для верности отключив телефон. А Надя весь вечер пила валосердин и то курила, то плакала, то слушала Селин Дион.
В воскресенье она пришла рано утром, злая и бледная, с грязными волосами и в старом пуховике. Мама была румяна, пахла медом и лавандой, однако взгляд упорно прятала. Предложила кофе, вафельный торт и брошюру Геннадия Малахова. «Посмотри, ты же хотела похудеть, а он о лечебном голодании пишет. Мудрый мужик, моя подруга по его методу печень чистит».
– Какое голодание, какая печень! – взорвалась Надя. Книжка полетела за батарею. Мамин кот, кругломордый и лохматый, будто бы молью поеденный, недовольно фыркнул, взлетел на шкаф и оттуда смотрел на Надю своими желтыми совиными глазами.
Мама на всю жизнь так и осталась тем ясноглазым созданием, которое в шестидесятом году впервые взглянуло на умиленных ее недетской серьезностью акушерок. К своим почти пятидесяти она обросла жирком, обзавелась хроническими заболеваниями вроде варикоза и холецистита, и внешне уже ничем не напоминала ту бойкую девочку, о которой восхищенная учительница однажды сказала: «Это будет звезда!» Однако ее широко распахнутые глаза до сих пор смотрели на мир с лучистой наивностью, ее смех был все столь же звонким.
– Наденька, вот, посмотри! – На вытянутых маминых ладонях лежало что-то воздушно-розовое, похожее на безе.
Надя подцепила мизинцем кружевную кайму.
Платьице.
Крошечное платьице с юбкой, похожей на балетную пачку-шопеновку, и витиеватой бисерной вышивкой на груди.
– Это же…
– Для нашей принцессы, – просияла мама. – Правда же, оно хорошенькое? Правда? Правда?
Не зная, куда выплеснуть бьющую фонтаном энергию, мама несколько раз подпрыгнула и звонко хлопнула в ладоши. Учитывая ее комплекцию, смотрелось это печально.
– Мам… Ну ты что, у меня же еще ничего не ясно… А вдруг это будет мальчик?
– Ну уж нет, – надула губки мама. – Я почему-то уверена, что девочка…
Она на секунду нахмурилась, но затем ее лицо прояснилось:
– А если будет мальчик, сошьем ему бархатные штанишки! С кисточками!
Весело болтая, мама увлекла ее на кухню, где пряно пахло густым томатным супом и печеными яблоками. Это было удивительно – мама готовить никогда не любила, предпочитала перебиваться полуфабрикатами. Надя остановилась посреди кухни, изумленно оглядываясь. Вроде бы здесь ничего не изменилось, но кухню словно отполировали, вдохнули в нее душу, и она зажила, бодро позвякивая кастрюлями и покачивая свежими тюлевыми шторками.
Мама, перехватив ее взгляд, польщенно зарделась:
– Да это я так… Не обращай внимания… Чуть-чуть освежила здесь все. Видишь, занавесочки новые. И скатерть. Я всю квартиру собираюсь обновить, все-таки малыша ждем… И комнату Либстера тоже, царствие ему небесное.
Надя собиралась возразить: дом малыша будет не здесь, а у Данилы, но мама предупреждающе подняла ладонь:
– Ну вы же будете в гости приезжать! Не так и далеко, у вас же машина. А может быть, когда-нибудь разрешишь мне забрать маленького на выходные.
– Мам… Да мама же!
– Ну что? – светилась Тамара Ивановна. – Что такое?
– Ты не пьяна?
– Дурочка ты, – надулась она. – Я вообще не пью. В смысле – одна. Я просто… Подумала, что мы с тобой, в сущности, никогда не были близки. Это мой шанс. Понимаешь, Надюша? Эгоистично звучит, да?.. Шанс отдать тебе то, что когда-то недодала. Я же знаю, что ты на меня всю жизнь дуешься. Думаешь, не вижу, каким волчонком смотришь… А твоя девочка – это же продолжение тебя… И я смогу быть с нею… другой.
– Я не знаю, девочка это или мальчик, – довольно грубо буркнула Надя.
Потому что грубость – лучшая защитная реакция от несвоевременной нежности. А почему нежность всегда воспринималась ею как нечто несвоевременное, Надя и сама до конца не понимала.
У Нади было секретное место. Сквер с заброшенной детской площадкой, затерявшийся во дворах близ Сретенки. Она называла этот дворик по-буддийски – местом смеха – и больше всего на свете боялась, что однажды на не тронутое временем пространство обратит внимание какой-нибудь застройщик. Выцветшие лавочки уберут, а на месте кустов сирени сначала будет неряшливый котлован с муравьями-строителями, а потом и безликий многоквартирный дом с дорогими квадратными метрами, мраморными холлами и стервозными консьержками.
Надя всегда приходила сюда одна и всегда с сигаретами, хотя считалась некурящей. Ей нравилось сидеть на старой лавочке, под тополем, который каждый год собирались срубить из-за жалоб тех, кого он атаковал июньским пухом.
Почему-то именно в этом дворе, найденном еще в детстве, ей было спокойно и хорошо, она чувствовала себя почти в безопасности. Традиционно она приходила сюда, чтобы пережевывать стресс. Первая любовь, первый секс, первый неперезвонивший мужчина, ссора с подругой, проблемы на работе – любая боль, как опытный кукловод, вела ее сквозь переулки, к знакомой лавке. Надя курила и думала. А когда уходила, ей было пусто и светло.
Как в стихотворении Тарковского-старшего:
Я рыбак, а сети В море унесло. Мне теперь на свете Пусто и светло.Беременной Надя приходила сюда особенно часто. Сама не понимала почему – внутренне она не чувствовала себя нуждающейся в утешении и покое. Может быть, у нее не было того, о чем мечтает, наверное, любая женщина, в которой бьется два сердца, но и жаловаться тоже было не на что.
Позвонил Данила. Голос у него был странный, как будто бы торжественный. Как человек, выросший в семье невротиков, Надя была чуткой к интонациям и как огня боялась перемен.