Солнце в рукаве
Шрифт:
Павел Антонович любил доберманих, как детей. Больше у него никого не было. Жена умерла почти десять лет назад – меланома; полгода носил фрукты в онкодиспансер, продал машину и вручил деньги какому-то ушлому башкирскому предсказателю, который тряс шаманским бубном над черно-белой фотографией жены. Жена на фотографии была молодой и легкомысленной, в синтетическом голубом платье. То есть это только Павел Антонович помнил, что платье – голубое. Шаман кинематографично выпучивал глаза и что-то бормотал над подрагивающим огоньком церковной свечи. Павел чувствовал себя дурак-дураком. Но не уйдешь же просто так. Деньги уже отданы, восемь тысяч долларов.
Ничего не помогло.
Хоронил как в тумане,
Впрочем, коньячный туман все-таки пошел на пользу. Пьяным было просто складывать в купленную на вьетнамском рынке клетчатую сумку то, что напоминало о жене. Книги, платье, вышивание и даже коробка с ее любимым травяным чаем, – все было аккуратно сложено в сумку и оставлено на пороге какой-то церкви.
А когда квартира опустела, ему как-то полегчало. Он начал обживаться в одиночестве – понемножечку.
У них был взрослый сын – но как будто ненастоящий. Формальность, дающая право, если кто-то спросит: «А у вас есть сын?» – ответить: «Есть». Сын был фотокарточкой и голосом в телефонной трубке. Он давно жил в Америке, в городке Портленд, с женой и детьми, которые по-русски ничего не понимали. Как и многие эмигранты в стрессе, сын стал русофобом. Павлу Антоновичу казалось, что это защитная реакция. А сын был уверен, что Америка – рай. Каждую вторую субботу месяца они по этому поводу вяло переругивались. Сын ни разу не пригласил родителей в гости. И даже не приехал на похороны матери.
Так и плыл Павел Антонович по течению. К одиночеству с годами привык. Записался в библиотеку, научился сносно готовить, своими руками сделал в квартире ремонт, завел собак. И даже ежемесячные перебранки с сыном с годами научился воспринимать как благодать.
И вдруг – женщина на набережной, смешливая и ласковая, в желтом плаще. Играет с его собаками, по-свойски чешет их за шелковыми ушами. А те и рады – улыбаются ей по-своему, по-собачьи, и пытаются поставить лапы на грудь.
Сложилось все как-то быстро. Приглашение в кофейню – заказали по фруктовому салату и сначала один чайник пуэра на двоих, а потом, когда стало понятно, что вместе – хорошо, еще и мартини с консервированной вишней. Женщина так заразительно смеялась, что и Павел Антонович неожиданно для себя самого заулыбался, приосанился, начал выдавать полузабытые шутки. Они проговорили четыре с половиной часа. На следующий вечер вместе смотрели фильм – никто из них не запомнил, какой именно, потому что на пятнадцатой минуте пахнущая духами «Ангел» белокурая голова опустилась на его плечо, а потом как-то само собою вышло, что они начали целоваться, и это было одновременно очень глупо и очень здорово. Еще через несколько дней женщина впервые вошла в его дом, и в законсервированной квартире словно началась весна. Ее ужаснула казенная атмосфера и пыль. Впрочем, это не помешало ей не только принять приглашение остаться на ночь, но и даже это самое приглашение спровоцировать.
Она была обычной немолодой женщиной – с легким варикозом, суховатой шеей, бледным валиком жира на животе и осенними желтеющими пятками, и весь вечер Павел Антонович думал, что в их возрасте трудно быть страстными. Однако стоило волшебной женщине, щелкнув выключателем, с какой-то детской пластикой стянуть через голову платье, как время потеряло значение, и темная кровь потекла
Еще через две недели Павел Антонович решился предложить ей оптом все и сразу, что он мог предложить женщине в принципе. Руку, сердце, место на левой половине кровати, купленные на пенсию сочные тюльпаны, вечера у мерцающего телеэкрана, зимний Суздаль и летний Геленджик.
И женщина – немолодая женщина, которую не портило увядание, – приняла все эти скромные дары с благодарностью.
– Мама, что значит – ты выходишь замуж?
Беспомощная улыбка, орлиный размах разведенных рук, ветер треплет кокетливую челку. И слова, которые она говорила дочери сотни раз, с одной и той же раздражающе блаженной улыбкой, с одной и той же интонацией:
– Он тебе понравится. Мы решили сдавать наши московские квартиры, а жить на его даче, под Коломной. Еще и деньгами тебе будем помогать.
Тамара Ивановна не понимала, что в эту минуту в Надиной голове словно захлопнулась невидимая дверь, превратив мир из бескрайнего цыганского поля в тесную тюрьму.
– Мам, но вы знакомы всего ничего.
– Ты же знаешь, я всегда полагаюсь на интуицию. И люблю спонтанные решения.
– Мне почему-то хотелось верить, что с годами ты поняла – интуиция у тебя хреновая.
Мама не обиделась. Она, возможно, была неисправимой эгоисткой, ну уж никак не черствым сухарем. Можно ли обижаться на бледную беременную женщину, увлажнившиеся глаза которой походили на протухшие лесные болотца?
– Мы же договаривались. Мы же планировали. Ты, значит, готова поселиться на даче под Коломной с первым встречным, в тот момент, когда мне так нужна помощь! Впервые в жизни помощь нужна. – Надя погладила себя по животу, будто пыталась успокоить ребенка, хотя тот невозмутимо спал, не чувствуя ее взвинченного настроения.
– Павел Антонович – не первый встречный. Павел Антонович – мое все. – Мама едва ли понимала, насколько оскорбителен вкус ее спонтанных признаний.
– Но почему нельзя подождать? Просто подождать – три-четыре месяца. – Надя, конечно, понимала, что диалог становится похожим на потерявшую вкус дешевую польскую жвачку, но зачем-то по инерции, без надежды на чудо, продолжала уговаривать. – Если он твое «все», он никуда не убежит.
– Наденька, мне уже не тридцать и даже не сорок, – грустно улыбнулась мама. – Это от тебя жизнь не убежит, а от меня – умчится галопом, стоит только отпустить. И мужчин у женщин моего возраста уводят только так. Сама знаешь, сколько в Москве хищниц.
Это многозначительное «сама знаешь», замешанное в коктейль с по-совиному округлившимися глазами, видимо, намекало на ту женщину, о которой Надя старалась не думать вовсе. Леру.
Она все-таки не выдержала:
– Да кому он нужен, твой псориазный хрен?!
Мамино снисходительное печальное спокойствие было обиднее оплеухи. Надя почувствовала себя жалкой.
Да, она жалка – настолько, что на нее невозможно обидеться даже в том случае, если она спляшет пасадобль на чьей-то кровоточащей мозоли. Ее все равно пожалеют, погладят по голове, а потом уйдут в свою уютную жизнь, оставив ее, маленького грустного воина, наедине со стоглавым кровожадным чудищем, которое еще не выпустило стальные когти, но уже жадно принюхивается, вытягивая шею навстречу жертве.