Солнцеравная
Шрифт:
Хотя Пери сказала мне, что будет там, она уже ушла. Я притворился, что она приказала мне ждать ее, и смог понаблюдать за другими женщинами.
Султанам сидела рядом с Хадидже, своей новой невесткой, и держала ее руку — в день своего материнского торжества. Она словно бы разрослась настолько, что все в комнате казались рядом с нею несущественными. Хадидже, сидевшая подле нее на подушке, выглядела как спелый персик. Я не мог не признать, что замужество ей на пользу. Когда она увидела меня, ее губы сложились в нежную улыбку.
Прежде я не встречал Хайр аль-Нисабекум, жену Мохаммада Ходабанде, жившую вместе с ним в И1и-разе. У нее были
— Каку меня болит голова! — пожаловалась она громким и пронзительным голосом.
Султанам предложила ей розовой воды, трав, прохладную примочку, но Хайр аль-Ниса отвергла все.
— Глядите! — воскликнула Хадидже. — Он встает, чтоб уйти.
Через ставень окна я увидел, как Исмаил садится в седло и легким галопом скачет в нашем направлении, а за ним спешит вся свита.
Султанам нагнулась к Хадидже, словно заговорщица:
— Теперь все законно. Почти сорок лет ожидания — и птица надежды шевельнулась в пепле моего сердца и взлетела! Как сладко биение ее крыльев! Как воспаряет мое сердце!
Губы Хайр аль-Нисы искривились, но она тщательно отводила глаза от взгляда Султанам. Если бы не слепота ее мужа, она стала бы владычицей Ирана.
Султанам, казалось, не замечала ее состояния. Она легко коснулась плоского живота Хадидже:
— Разве много будет просить стать и бабушкой следующего шаха? Да простит меня Бог за то, что я лелею такую надежду в день, когда сбылись мои другие надежды, — но, может быть, Он благосклонно взглянет и на это мое желание.
Плечи Хайр аль-Нисы дернулись, будто от удара. В этот момент служанка поднесла ей запеканку из риса с шафраном на серебряном подносе. Протянув руку словно бы для того, чтоб взять, она почти неуловимым поворотом запястья сбросила несколько чаш на пол. С громким стуком они обрушились на ковер, вышитые подушки… и на нее: желто-белый клейкий рис налипал большими вязкими комьями.
— О, простите меня! — вскрикнула служанка, лицо ее задергалось от ужаса.
Хайр аль-Ниса сверкнула на нее глазами. Прислуга кинулась вытирать расплесканное.
— Ах-ах, какая ты неуклюжая! Мне надо пойти переодеться.
— Да, я думаю, тебе надо.
С сочувственным видом Султанам проводила Хайр аль-Нису к выходу.
— Испорченное дитя! — сказала она Хадидже после того, как Хайр аль-Ниса ушла. — Счастье для всех, что она не стала владычицей.
Два больших празднества должны были состояться этим вечером в бируни и андаруни. Пери была обязана участвовать в торжестве для женщин, устраиваемом Султанам, и потому послала меня на праздник в Зале сорока колонн. Мой желудок урчал в предвкушении богатого угощения — первого знакомства с щедростью нового шаха. Но больше того — я надеялся, что и Махмуд-мирза будет там. С тех пор как он уехал, я приучал свое сердце терпеть. Я говорил себе, что никаких других прав на этого мальчика, кроме учительских, у меня нет. Однако трудно провести восемь лет с ребенком и не считать его членом своей собственной семьи. Махмуд был всего на два года старше Джалиле, а я знал его лучше родной сестры. Я тосковал по нему и хотел узнать, по нраву ли ему новая жизнь.
Зал сорока колонн сиял во мраке. Слуги украсили его множеством светильников, отчего арки и расписные потолки сверкали, а сам зал словно был наполнен золотыми лучами. Букеты свежесрезанных цветов украшали его по углам, струя благоухание. Двери отворялись в огромный сад, освещенный факелами так, что сама природа казалась частью празднества. Горы фруктов и орехов предвещали изобилие скорого пира. Баламани отыскал меня, так что мы могли угощаться вместе, и мы нашли место на одном из дастарханов, разостланных в саду, под густозвездным небом.
Когда Исмаил вошел в Зал сорока колонн, все встали. На нем был халат цвета шафрана, цвета самого веселья, а в тюрбане — беспечное синее перо, несмотря на недавнюю смерть отца.
— Сегодня я приготовил вам особую милость, — сказал Исмаил.
Он уселся на трон, инкрустированный драгоценными камнями, и все тоже сели. Затем он поднял руку, и слуга по его приказу выбежал из зала. Через минуту воздух наполнили высокие нежные звуки трехструнной кяманчи, шедшие из ближней комнаты. Изумленный, я повернулся к Баламани. За двенадцать лет службы при дворе я ни разу не слышал во дворце праздничной музыки. После того как шах Тахмасп сделался благочестивым, он уволил всех придворных музыкантов и танцовщиц. Двор стал оплотом серьезности, где предпочтение отдавалось учению, истовости и преданности вере.
Музыканты вошли в зал и уселись на подушки рядом с шахом. В оркестре были кяманча, тростниковая флейта, шестиструнный тар и даф — большой бубен из кожи осетра с металлическими кольцами, издававший красивый и яркий звук.
Внезапно из другой комнаты донесся голос, будто льющийся из самого сердца певца. Я сидел словно зачарованный. Голос! Пение! Оно наполняло весь дворец глубокой страстью и, минуя все препятствия, оставалось прямо в душе. Певец вошел в зал, простирая руки к шаху и распевая строки о сердце, взыскующем врат духа, и о том, как он радостно пожертвует собой ради света в этих вратах.
Когда песня смолкла, музыканты заиграли другую. Даф мощно и ясно задавал ритм, а затем вступил живой и нежный звон кяманчи. Певец запел о радости вечной любви. Я почувствовал, что мои ноги притопывают в такт, и по трепету складок одежды Баламани различал, что мелодия покорила и его. Понятно, что во дворце нельзя танцевать, но мое тело рвалось из одежных пут, словно лев из клетки. Вокруг будто прилив прокатился по телам людей, и они задвигались — сдерживаясь, но жаждая.
Шах склонил голову набок, будто вслушиваясь. Я видел, как его босая ступня начала отбивать такт, сперва тихо, затем все сильнее, пока он не начал прямо-таки топать по ковру. Внезапно он вскочил и воздел руки к небу. Притопывая в лад, держа руки поднятыми, он искусно вращал кистями. Ему нужно было сделать только это, прежде чем к нему подбежали два маленьких мальчика, которым его величие словно помогло снять запреты. Дети закружились под музыку, а с их лиц не сходили восторженные улыбки. Некоторые из знатных придворных вскочили и воздели руки, также вращая кистями в лад бубну.
Наконец-то и мне можно было не сдерживаться! Вскочив, я потянул за собой Баламани, топая, словно хотел проломить пол, и щелкая пальцами так, что звук разрывал воздух. Добрые стариковские глаза Баламани сияли, он торжественно поводил толстым животом, и я мог легко вообразить его проказливым мальчуганом, полным жизни. Мы, евнухи, не похожи на женщин, когда пляшем, — скорее на гордые кипарисы, чем на вьющиеся розы, — но наши руки легко и высоко взлетают в воздух, а наши сердца раскрываются.