Солнечная
Шрифт:
Молчание в кают-компании было не столько ошеломленным, сколько смущенным. Мередит беспомощно смотрел на Биэрда, который стукнул кулаком по столу.
– Так давайте, скажите мне. Послушаем, как вы примените принцип Гейзенберга к этике. Правильное плюс неправильное поделить на корень из двух. Что это, к черту, значит? Ничего!
Вмешался Барри Пикетт и сдвинул дискуссию с мертвой точки.
Это была единичная диссонансная нота. А запоминающееся и удивительное происходило каждый вечер, обычно ближе к концу, и звучало как бодрая маршевая музыка духового оркестра или дружный хор, воодушевленный общей целью, которая заставляет на время забыть всю горечь, все разочарование. Биэрд и вообразить не мог, что когда-нибудь окажется в одном помещении и будет пить с таким количеством людей, объединенных странным убеждением: что именно искусство в его высших формах – поэзия, скульптура, танец, атональная музыка, концептуальная живопись – поднимет тему изменения климата, орнаментирует ее, прощупает со всех сторон и откроет миру глаза на весь ужас, на утраченную красоту и смертельную опасность и побудит
Таковы были музыка и магия климатических бесед на борту. Между тем за стеной, которую его научили называть переборкой, ситуация в гардеробе продолжала ухудшаться. В середине недели не хватало уже четырех шлемов, а также трех тяжелых комбинезонов для снегохода и многих мелких вещей. Наружу могло одновременно выйти не более двух третей списочного состава. Выйти – значило украсть. Состояние гардероба, возрастающая энтропия стали темой ежевечерних объявлений Барри Пикетта. А Биэрд, не подозревая о своей основополагающей роли и активном участии в создании начальных условий, не мог не раздумывать над этим отпадением от благодати. Четыре дня назад в гардеробе был порядок, вся одежда висела на нумерованных крючках и была сложена под ними. Ограниченные ресурсы, распределенные поровну, – золотой век, и совсем недавно. Теперь – разруха. И порядок восстановить тем труднее, что комната завалена рюкзаками, сумками, пластиковыми пакетами с лишними перчатками, шарфами и шоколадными батончиками. Никто, думал он, сознавая свое великодушие, не вел себя плохо, каждый в конкретных обстоятельствах, стремясь выйти на лед, поступал вполне рационально, «находя» свой потерянный подшлемник или перчатку в неожиданном месте. Извращением или цинизмом было удовольствие от другой мысли, которая его преследовала: как они спасут Землю – предполагая, что она нуждается в спасении, а он в этом сомневался, – если она настолько больше гардероба?
В последнее утро они завтракали под грохот всей колонны снегоходов, разогревавшихся на льду. Они вышли, многие в неполном обмундировании. У Биэрда не было шлема. Дожидаясь сигнала к отправлению, он положил очки греться на моторе и намотал на голову шарф. Низкое оранжевое солнце светило без помех, дул попутный ветерок, и казалось, что обратная поездка в Лонгьир была бы даже приятной, если бы ты был полностью одет. С палубы крикнули. Барри Пикетт и кто-то из команды корабля стаскивали по сходням громадный мешок из армированной пленки, в каких строители держат песок. Потерянное имущество. Они столпились вокруг сокровища и рылись в нем. Никто не испытывал стыда и даже легкого смущения. Вот они, их вещи. Биэрд нашел шлем подходящего размера и понял, что это явно его шлем. Где же он все это время прятался?
Они попрощались с экипажем и трескучей ядовитой цепочкой поехали поперек фьорда к Лонгьиру в величавом темпе двадцать пять километров в час, чтобы не так хлестал встречный ветер. Пригнувшись к рулю, пытаясь поймать лицом немного тепла от двигателя, он пребывал в размягченном настроении, непривычном для утра. Даже похмелья не чувствовалось. На берегу фьорда они замедлились до пешей скорости, объезжая глубокие рытвины и траншеи во льду. По дороге к кораблю он их как-то не замечал. А, конечно – он спал за спиной Яна. Потом они выехали на длинную прямую дорожку в снегу, мимо хижины, где, по словам гида, когда-то жил в одиночестве большой чудак.
И Биэрд подумал, что, если бы ему пришлось лететь на звездолете в другую галактику, он вскоре страшно затосковал бы по этим своим братьям и сестрам, которые едут впереди, по всем, включая бывших жен. Он полностью отдался иллюзии, будто любит людей. И всех до одного прощал. Отчасти дружелюбных, отчасти эгоистичных, порой жестоких и, главное, смешных. Снегоходы ехали по узкой глубокой лощине, месту его позора, о котором лучше забыть. Он предпочел вспоминать свое хладнокровие при встрече с хищным медведем, и, да, он с необыкновенной теплотой думал о человечестве. И даже думал, что оно может отнестись к нему с теплом. Все, каждый из нас по отдельности, обречены на небытие, и никто особенно не жалуется. Наш вид не лучший из возможных, но определенно лучший, нет, самый интересный из существующих. А как же это неприличие в гардеробе? Видимо, в природе человека. И как же мы научимся справляться с собой? Наука, конечно, вещь прекрасная и, может быть, искусство тоже, но самопознанием, видимо, не обойдешься. Гардеробам нужна хорошая система, чтобы несовершенные создания могли пользоваться ими правильно. Не на науку полагаться решил Биэрд, не на искусство, не на идеализм. Только хорошие законы могут спасти гардероб. И граждане, уважающие закон.
Эта нежная терпимость по отношению к человечеству и к себе поддерживала его в пути, пока они не приехали в гостиницу, как раз к обеду. До чего же давно, казалось, они уезжали отсюда. Они отдали свои комбинезоны и другие принадлежности, простились с Яном и через час уже летели в Тронхейм. У Биэрда был забронирован отдельный билет до Осло. Остальным пришлось ждать четыре часа в маленьком аэропорту, было видно, что им
Он переночевал в Осло, переменил свой билет на рейс в шесть утра и прилетел в Хитроу на три часа раньше. Когда самолет снижался над Виндзор-Парком, шел сильный дождь, рассветное небо было зеленовато-черным и на подъездных дорогах всюду светились фары. Около терминала в очереди к такси Биэрд узнал, что на магистрали М4 авария и пятнадцатикилометровый затор, поэтому он вернулся в здание, спустился на нижний уровень, сел на поезд до Паддингтонского вокзала, а оттуда взял такси. Когда он подъехал к дому, дождь уже перестал, и только капало с потемневших веток рябин на тротуар. Такси отъехало, а он остановился с багажом перед садовой калиткой и огляделся, удивляясь тому, что на тесно застроенной улице в десять часов будничного утра никого не видно и даже не слышно ни голосов, ни радио. Белсайз-Парк казался таким же безжизненным, как Арктика. И здесь был его дом, его ящик несчастий, опрятный ранневикторианский, из серого лондонского кирпича, с каменными средниками окон нижнего этажа, стоящий в собственном саду с голой березой и старой яблоней сбоку. Не у многих лондонских домов был тридцатиметровый сад с дорожкой из шелушащегося кирпича, уложенного елочкой, и мшистыми кирпичными стенками ограды. Архитектурно он превосходил все остальные его супружеские дома, а теперь его придется продать, его содержимое рассеется, и два обитателя – тоже, не потому, что издавна не любят друг друга, хотя сейчас он, может быть, ей противен, а потому, что у него было одиннадцать адюльтеров за пять лет, а у нее только один. Неравенство, и они должны жить и страдать по негласным правилам.
Калитка по обычаю скрипнула, а вернее, прощально крякнула. Он грустил, но уже не мучился. Та приятная женщина с поезда, чье имя он уже не мог вспомнить, визит к Тарпину, целомудренная интерлюдия на восьмидесятой широте (все уже почти зажило) – они были новыми слоями его защитной оболочки. Он стал, пусть чуточку, другим человеком. Он был полон сожалений, он печалился, что не придумал способа вернуть любовь Патриции, но он смирился. Он шел домой, чтобы начать разборку декораций брака. Намерение его было – начать паковаться сегодня же. В темные предвечерние часы на вмерзшем корабле у него было время поразмыслить, и планировал он взять только личные вещи. Она может забирать остальное: диваны, ковры, картины, ножи и вилки, а если ей удастся уговорить своего отца, банкира, выкупить его половину дома, она может оставить себе и дом. Биэрд постарается, чтобы расставание прошло как можно безболезненнее и организованнее. И пускай хоть с Тарпином селится. На кочковатой лужайке места хватит и для моторки, и для фонарного столба, и для телефонной будки.
Колесики чемодана жалобно постукивали по кирпичам. Его последнее возвращение домой. Он был доволен, что приехал рано, что Патриции не будет дома, что обойдется без демонстраций, без нарочитого невнимания к его приходу – пятница, ее полный день в школе, когда десятки учеников, закинув ногу на ногу после обеда, нестройно поют в унисон под ее фортепьяно. Такие подробности ее существования он скоро забудет или лишится возможности узнавать.
Перегнувшись через еще немного подросшую жировую подушку, чтобы вынуть ключи из портфеля, он обратил внимание на перемену. Кремовая проволочная корзина для бутылок молока с циферблатом и красной стрелкой, показывающей молочнику сегодняшнюю потребность, не стояла на обычном месте. Ее передвинули или откинули пинком на полметра вправо, так что на каменной ступеньке открылся расплывчатый прямоугольник, свободный от пыли. Теперь корзина стояла косо, информационным лицом к стене. Биэрд не переставил ее. Зачем? Скоро он переедет на новое место – он представлял себе маленькую квартиру с белыми стенами, не загроможденную вещами, такой домашний Шпицберген, где он спланирует для себя новое будущее, сбросит вес, станет подвижным и решительно устремится к обретенной цели, характер которой пока был неясен.
Он нашел ключ, открыл дверь и, втащив багаж в переднюю, смутно почувствовал еще одну перемену – в воздухе. Воздух был то ли теплый, то ли влажный, а может, и то и другое, и пах непривычно. Зато отчетливо была видна вода на паркете – тридцатисантиметровые лужицы, возмутительные следы, которые вели от лестницы к гостиной. Кто-то – конечно, Тарпин, это ванное существо – вылез из-под душа и вел себя в доме так, как будто это был его собственный.
Стремительно, с единственной мыслью вышвырнуть наглеца за дверь, Биэрд прошел по водяному следу и шагнул в гостиную. И куда уж яснее: вот он, на диване с мокрыми волосами, в халате – в халате Биэрда, черном шелковом халате с цветным узором, подарком Патриции на День святого Валентина, – сидит, опешив, с развернутой газетой на коленях. Но не Тарпин. Это не сразу уложилось в сознании, и Биэрду потребовалось несколько секунд, чтобы перестроиться. Человек на диване был Олдос, Том Олдос, научный сотрудник, Сирена Суоффхема, и, пока они молча смотрели друг на друга, с кончика его хвоста на диван упала капля.