Соло для рыбы
Шрифт:
Распутин? Отец?
Он снова покинул меня, уехал. А я зачем-то опять осталась. И почему было не рвануть в эту Будогощь, начать.… Да кто меня здесь держит? Никто. Что? Работа? Она мне только нравится. И всего-то?
То-, –либо, –нибудь, – мелкие частицы, проникающие в мою жизнь, как вредоносные свободные радикалы. Они извращают понятия, ощущения, отношения. Где-либо, делая что-нибудь, получаю всего-то.
Необходимо подняться и идти дальше, то есть на работу. Минуя привычное и обыденное: душ – я умылась ночной грозой, завтрак – только не после вчерашнего, макияж – а вот это, пожалуй, лишь бы не заражённый ещё одним паразитом: «кое– «, маскирующимся под частицу «бы» – кастрированное «быть». «Кое-как» превращается в «как бы», скрывая совсем иной смысл.
Иду. Аккупунктирую
Ветру не хватало места развернуться, как следует, и порвать в клочья старый обветшавший полог кибитки. В горах он давно бы справился с этой проблемой, но здесь, среди злосчастных ветвей, он путался, злился, драл листву и лишь слегка обтрёпывал края отяжелевшей от бесконечного дождя ткани. Он как преданный пёс нёсся за табором уже очень долгое время, иногда забегал вперёд, дул в лица, как бы спрашивая: зачем было покидать горы, зачем бежать среди мокрых отчуждённых деревьев, охраняющих только сырость болот, зачем топить свою страсть в промозглом тумане, вернитесь! Но кто прислушивался к его собачьему вою и скулежу? Наконец одинокий валун, почти полностью погрузившийся от мирской суеты леса в мягкое лоно почвы, вероятно разбуженный недовольным ворчанием ветра, оттолкнул от своего лба скрипучее колесо, и кибитка подпрыгнула, вскинув края палатки, и ветер, воспользовавшись неловкостью повозки, раздвинул занавес входа.
Она открыла глаза. Полоса неба, унылая, монотонно серая, как равнинная река, омывающая глинистые берега, хлестнула больно по зрачкам, привыкшим к темноте, и она зажмурилась. Только что она мечтала о побеге, продумывала, как незаметно, под шум дождя и ветра, спрыгнет на землю, слегка отстанет от обоза и больше никогда его не увидит. Она приблизительно определила, в какую сторону нужно идти, чтобы вернуться к родным горам и была уверена, что никому не придёт в голову, искать её в этом направлении – все знали, что возвращаться нельзя – там беда, там ждёт какое-то наказание, даже смерть, и виновата в этом именно она. Именно из-за неё они покинули родные долины среди живописных скал, склонов, поросших стройными грабами и буком, и пустились в сумасшедшее странствие к зловещим лесам с тёмными дубами и елями. Она думала, если её не будет, если ей удастся исчезнуть, все смогут вернуться назад, и постепенно всё забудется. А она пока переждёт где-то неподалёку.… Вот только в чём её вина? Никто не говорил об этом, а спрашивать было страшно. Раз молчат, значит всё очень серьёзно, настолько, что даже досужие болтушки не касаются этой темы в своих бесконечных пересудах. И почему ей ничего не известно? Или она не помнит?
Она пододвинулась поближе к выходу, ветер кинулся к её лицу, облизал щёки. Холодно. Очень холодно. И мокро. За шумом дождя и ветра едва был различим скрип колёс повозки, плетущейся впереди. Остаться одной, здесь? Но сейчас так удобно, все дремлют, никто ничего не заметит до вечера. Она спрыгнула на землю, мокрая трава обожгла ноги холодом. Деревья, смахивая ветвями пелену дождя, равнодушно взирали на неё, без укора и любопытства: делай что хочешь – нам всё равно. Впереди и позади пала размытая дорога, однообразно унылая и привычная. Это слегка ободряло, и она попыталась юркнуть вбок к деревьям.
– Куда? Бесова кровь? – отец больно держал её за локоть. Обычно он не говорил с ней. Вообще не замечал. Она взглянула на него и увидела в тёмных, гагатовых глазах… страх.
– Что вылупилась? Марш в кибитку!
– Мне нужно…
– Ничего тебе не нужно. Марш, сказал.
Она смотрела на него в упор, и чувствовала, что может вырваться, убежать, и он побоится поймать и ударить её. От этого стало невыносимо жутко: кто же она? Бесова кровь? Чтобы цыган так назвал родное дитя, должно было произойти что-то очень скверное
– Папа?
– Марш на место! Иначе… – он захлебнулся собственным хриплым шёпотом и закашлялся.
– Иначе что?
Гнев, порождённый неслыханной дерзостью девчонки, придал ему смелости, и он схватил её и швырнул в кибитку как зарвавшуюся собаку.
– Сидеть. Пора бабке разобраться с тобой.
Она забилась в угол среди одеял, укуталась, но всё равно знобило от холода, страха и возбуждения. Отец её ненавидел и боялся, а мать только плакала, но это было так давно и не здесь, в дороге, а там, в горах. Уже несколько лет матери не было, и ей хотелось думать, что та, наверное, любила её или хотя бы жалела, пока была жива. Старшие братья и сёстры тоже избегали общения, как отец, как и все остальные тётки и дядьки. И только бабка, которая всё знала, иногда подзывала её к себе и велела сделать что-нибудь по хозяйству.
Однажды она осмелилась спросить о свое вине.
– Нет на тебе никакой вины, за которую гонят. Но что есть – лучше не знать. Никому.
– Это так страшно?
– Это лучше не знать.
Дальше расспрашивать не имело смысла.
Дождь и ветер продолжали свою бесконечную возню. Сырость и отсутствие надежды не позволяли согреться даже под грудой одеял и всякого тряпья. Может быть, если бы, хоть кто-то был рядом, хоть кто-то живой и тёплый. Но она одна мёрзла в этой повозке для общих пожитков и ждала привала, костра и немного еды, если позволят присесть где-нибудь сбоку. Она зарылась глубже в груду лохмотьев, просунула руки между колен и стала часто дышать открытым ртом, так меньше трясло и становилось теплее, и приглушённый голос бури снаружи превращался в убаюкивающее бормотание. Ей стало казаться, что влажный воздух вокруг неё становится плотнее, вообще превращается в воду, мягкую и спокойную, какая, наверное, может быть на дне океана, о котором она ничего не знала, или знала, когда-то очень-очень давно, или сама придумала. Она любила придумывать то, чего не бывает, а потом верить в свои фантазии.
А потом, если вдруг оказывалось, что всё так и есть, как она себе представляла, она становилась счастливой, потому что это был смысл её жизни. И вот сейчас повсюду была вода: тихая, нежная, мягкая. И не ощущалось больше никакого холода, только приятное щекотание лёгких волн, вызванных её собственным дыханием. Тело стало гибким и крепким, руки превратились,… Она не знала, как это называется: похоже на крылья с кистями. В общем-то, ей ничего и не нужно было знать, только чувствовать своё тело, мир вокруг, кем-то заботливо для неё созданный, и наслаждаться покоем и приятными ощущениями. Течение несло её вниз, и она с удовольствием отдавалась лёгкому потоку – там небольшие подводные пещерки, в них много всякой еды и опять же покой и нега.
Около самого дна она увидела знакомую тень существа такого же, как она, только более крупного и сильного. Они часто встречались здесь, и не известно было ни тому, ни другому, что их больше влекло в это ущелье: еда или нечто другое… Она радостно метнулась вниз, к нему, и они медленно закружили друг за другом, лаская друг друга потоками воды. Это было наслаждением. Она знала, что такое наслаждение – это отсутствие страдания, и ещё она знала, что это всё, что ей нужно.
Резкий луч света разорвал пелёны воды: холод хлынул внутрь и выплеснул океан из её сознания: в полосе потемневшего, сумеречного неба появился черный силуэт отца:
– Иди. Тебя зовёт Шамана.
Бабка тоже всегда ездила одна в своей кибитке. Но не потому, что никто не хотел быть с ней, или она, ни с кем не желала делить своё походное жилище. Её повозка была чем–то вроде палаты советов, храма и лазарета, потому присутствовать в ней постоянно могла только жрица. Здесь всегда было тепло, сухо и уютно. Приятно пахло чем–то пряным, и было много всяких диковин, невероятно интересных и притягательных, до которых запрещено было даже дотрагиваться. Бабка перебирала и перекладывала сухой тканью травы, встряхивала какие–то порошки в полотняных мешочках, чтобы их не попортила сырость, открывала свои заветные флакончики, нюхала содержимое, и по выражению её лица можно было сразу догадаться о состоянии припасов: всё было в порядке.