Соляра
Шрифт:
Мы долго сидели на еще теплых ступеньках лестницы и разговаривали.
Волнистое пение цикад постепенно пропитывало бархат глубокой ночи.
Она вспоминала о своей семье.
Я рассказал ей немного о Москве, о том, что это большой круглый город, большая часть которого находится под землей.
Сашка Аскеров, спускаясь по лестнице, не любопытствуя, стрельнул у меня сигарету и звал прогуляться по набережной. Я отказался, он махнул рукой и лихо съехал в темноту по перилам, по спирали мелькнув огоньком сигареты.
Ей захотелось пить, я принес из дома воды.
Вернулись
Оля спросила, как ее зовут.
– Ирада.
Оля сказала, что постелет мне на балконе, а Ираде – в комнате.
Мы посидели еще и вскоре отправились спать.
Утром отец провожал нас в аэропорт. По дороге мы заехали в универмаг, купили Ираде джинсы и майку – в них она потом переоделась в туалете аэропорта.
Когда при посадке потребовали от нее паспорт или свидетельство о рождении (ее подростковый возраст не поддавался точному определению), отец предъявил Олино свидетельство о рождении, то самое, которое куда-то запропастилось.
Бортпроводник не разобрался в цифрах – и пропустил.
Глава VII. Камень
Ночью мне снился день. Он мучительно длился, длился и плавно, сначала очень легко, – стал затушевываться грифелем; постепенно дрожало, смуглело и гасло, незаметно возникли сумерки, – длинные тонкие штрихи распускали сети-пряди по поверхности зрения, все обесцвечивая, все замутняя, и вот стемнело окончательно, словно я оказался внутри своего карандаша, – и от страха я проснулся.
Сегодня утром ко мне никто не приходил, и после умывания я спокойно продолжил:
Взлет как посадка. В самолете было холодно и некуда вытянуть ноги.
Я упирался коленками в спинку переднего сиденья, их чашечки уже болели.
Закладывало уши и временами встряхивало салон, как автобус на бездорожье. Скажу вам – то еще удовольствие: ощущать, содрогаясь, колдобины и неровности в жестком потоке воздуха снаружи, когда у самолета под брюхом и у вас под сердцем целых две минуты скоропостижного пике – неизвестно куда и зачем.
Поскрипывала обшивка, и куда-то запропастились стюардессы.
Трясло так, что казалось, сейчас вытряхнет душу.
Мой сосед-азербайджанец, о чье кресло так мучились мои коленки, обернулся и попросил что-нибудь почитать. В рюкзаке мне наугад попался учебник Понтрягина по теории групп, и я сказал, что – вот, мол, а газет у меня нет. Он ответил, что все равно, лишь бы заснуть поскорей, и взял.
Я сосредоточился на тряске.
Стюардесса с бессмыслицей красной повязки на униформенном рукаве, вся в слезах, но с мышечной – через силу – улыбкой, надломившей лицо неприятным оскалом, промчалась в хвостовое отделение.
Зажегся индикатор «Пристегните ремни», и все, кроме тряски, стихло. Пассажиры, кажется, ничего не заметили. В салоне жила тревога уютного спокойствия, как во время тихого часа в яслях в разгар землетрясения.
Мой сосед впереди никак не мог заснуть и все жал меня, ерзая, спинкой сиденья.
Другая стюардесса, с таким же напряженным лицом,
Самолет подозрительно ровно застыл вдоль своего полета.
Я подумал, что если будем падать, то хорошо бы успеть упасть в море – шанс у нас еще был: мы только полчаса как взлетели. Как открывается спасательный жилет, я знал прекрасно. Тем более в своих способностях пловца я был более чем уверен.
Хотя, по ощущению уклона взлета, поднялись мы не так уж высоко, иллюминатор уже совсем затянуло инеем: густая, как соты, россыпь кристалликов и голубой, рассеянный ими, свет.
Ирада спала. На ее лице медленно жило выражение внимания. Возможно, внимания к ее совершенно непредставимому будущему, которое – непредставимости этой своей благодаря – было похоже на сон и только во сне и доступно.
Я достал из рюкзака свитер и укрыл ее. А то вон уже руки гусиной кожей покрылись зябко.
Самому мне заняться было нечем. Самолет то ли падал, то ли нет, спать не хотелось. И читать не хотелось. Да, в общем-то, у меня и не было с собой ничего еще не прочитанного, а перечитывать без нужды на то особой – чтобы выучить, например, – я не переношу.
Чтобы хоть как-то потеснить безделье, я решил написать рассказ. Впоследствии, конечно, выяснилось, что ни черта у меня не вышло. Так что и пробовать не стоило. Но мне давно и очень хотелось попытаться. Конечно, я тщетно пробовал и раньше, но тогда, в самолете, у меня возникла уверенность, что я наконец-то теперь кое-что знаю, и потому сейчас шансов у меня больше.
Надо сказать, литература, книги – изначально были для меня увлекательным камнем преткновения. Еще сызмальства, как только столкнулся с чудом букваря, с чудом рождения смысла из послоговых мычаний, я звериным образом почуял существенность, чудо языка: что он, язык, есть самый верный путь в неведомое, что с веры в слова начинается в е р а. Окончательно, теперь осознанно, меня утвердило в этом то обстоятельство, что еще в школе меня потрясло следующее: мне почему-то пришло в голову, что Льва Толстого нет. Есть роман «Война и мир», то есть мое чтение «Войны и мира», а автор «Анны Карениной» и «Кавказского пленника» здесь ни при чем.
Я очень хорошо помню это ощущение. Я рассуждал: вот море, оно похоже на роман – и то, и другое живет само по себе, поскольку и роман, и море – стихия, но ж и в у т они только тогда, когда я в них – вглядываюсь или купаюсь. Роман и море не имеют автора, потому что если бы он был, мне не было бы так интересно – читать и плавать, ведь когда читаешь и плаваешь, ты становишься частью, обитателем того, в чем плаваешь и что читаешь, – а быть придуманным автором чтения или моря – участь, я считаю, достаточно отвратительная, чтобы даже и мысли об авторстве не возникало. Потому-то и было заманчиво – прочувствовать, как это происходит – исчезновение пишущего. Вот он, я выдумывал, идет куда-то по пляжу чистого листа, а тот, кто читает, видит только следы – приметы отсутствия, которое ведет за автором в самое интересное и дремучее из мест – в иное.