Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:
В первый раз я поцеловал ее в губы. Они были холодны. Тут я оставил прежний сентиментальный тон и со всем пылом молодости спросил вдруг:
— А ты могла бы меня полюбить?
Она вздрогнула и ничего не ответила. Я повторил свой вопрос:
— Могла бы ты полюбить меня своей детской душой?
— Да… Я люблю вас! Люблю!
И она вырвалась из моих объятий; переменившись в лице, она дрожала, словно перед ней было привидение. Она убежала, и весь этот день я ее больше не видел.
Долго сидел я на скамейке возле окна. Над вершинами гор, среди причудливо разметавшихся туч, всходила луна.
Вылитая сестра Максимина!
После ночи, проведенной в борьбе с бессонницей и грехом, ничто так не очищает душу, как молитва, как месса, которую слушаешь на рассвете. Молитва в эти часы — как утренняя роса: она может охладить адское пекло. Будучи великим грешником, я познал это еще на самой заре своей жизни, и теперь вот все вдруг припомнилось.
«Во имя отца, и сына, и святого духа». Как только зазвенел колокольчик, я поднялся и встал на колени перед алтарем. Весь дрожа в своем военном плаще, я стал ждать начала мессы, которую служил капеллан. У той и другой стены с трудом можно было различить коленопреклоненные фигуры молодых людей, изможденных, кутавшихся в плащи. Головы их были перевязаны. Под сводами раскатами эха отдавался надрывный чахоточный кашель нищего и заглушал читавшуюся шепотом латинскую литургию. Когда месса окончилась, я вышел в патио; плиты блестели, мокрые от дождя. Выздоравливающие солдаты ходили взад и вперед. После перенесенной лихорадки лица их были бледны, глаза ввалились. Озаренные лучами утреннего солнца, они были похожи на привидения. Все это были крестьянские парни, измученные усталостью и стосковавшиеся по родной деревне. Только один из них был ранен на войне. Я подошел и заговорил с ним. Увидав меня, он вытянулся по-военному.
— Что с тобой, паренек? — спросил я.
— Да вот жду, что на улицу выкинут.
— Где тебя ранили?
— В голову.
— Я спрашиваю — в каком сражении?
— Да тут, близ Отаиса, стычка у нас была.
— Каких войск?
— Мы одни были, а против нас из Сьюдад-Родриго две роты.
— А кто это вы?
— Да отряд монаха. Я первый раз в бою.
— А кто этот монах?
— Да из тех, кто в Эстелье был.
— Брат Амвросий?
— Сдается, что да.
— А ты разве его не знаешь?
— Нет, сеньор. Нами командовал Мигелучо. Монах, говорят, ранен.
— А ты не из их отряда?
— Нет, сеньор. Меня и еще троих взяли в плен, когда мы через Омельин переходили.
— И они заставили вас примкнуть к ним?
— Да, сеньор. Они набирали людей.
— А как дрался отряд монаха?
— По мне, так хорошо. Семерых красноштанников сцапали.{99} За холмиком у самой дороги укрылись. Ну и подкараулили. Им и невдомек было, песни распевали…
Паренек умолк. Послышались испуганные женские крики. Они все приближались. До нас донеслись слова:
— Пресвятая дева!
— Несчастье-то какое!
— Господи Иисусе!
Крики вдруг смолкли — дом снова погрузился в блаженную тишину. Солдаты обменивались между собою мнениями и по-разному объясняли случившееся. Я прогуливался под сводами и не стал вслушиваться в их разговор. До меня долетали только отдельные фразы, смысл которых нелегко было уловить. Одни рассказывали о какой-то монахине, очень старой и не встававшей с постели, которая подожгла полог кровати, другие — о послушнице: та умерла у себя в келье, возле жаровни. Устав ходить под сводами, куда проник косой дождь, я решил вернуться к себе. В коридоре я столкнулся с сестрой Хименой.
— Скажите, сестра, кто это так плачет? Что случилось?
Монахиня на минуту призадумалась, а потом, невинно улыбаясь, ответила:
— Плачет? Ах, так вы ничего не знаете!.. Это детей кормят. Пресвятая дева! Тяжело на них, бедняжек, смотреть!
Я не стал больше расспрашивать и заперся у себя в келье. Лучи утреннего солнца, бледного зимнего солнца, дрожали на стеклах узкого окна, сквозь которое видна была дорога, окаймленная двумя рядами голых тополей; за ними тянулась гряда темных гор с белыми пятнами снега. Солдаты шли в беспорядке. Монахини, собравшиеся в саду, встречали их ласково; они промывали им раны святою водой, а потом старательно их лечили.
До слуха моего донесся глухой гул голосов — в нем были и тоска и бессильный гнев. Солдаты говорили, что их предали. Я понимал, что близок конец войны, и, глядя на эти голые вершины, с которых спускались не только орлы, но и предатели, вспомнил о словах королевы: «Брадомин, пусть не говорят об испанских кабальеро, что они отправились невесть куда за принцессой только для того, чтобы одеть ее в траур!»
— Рада вас видеть таким бодрым!
Я повернул голову и увидал сестру Симону. Я даже не узнал ее голоса, так он переменился. Глядя на меня своим властным взглядом, монахиня сказала:
— Господин маркиз, я пришла сообщить вам приятную новость.
Дабы придать больше веса своим словам, она сделала паузу и, все еще стоя в дверях и не сделав ни шагу вперед, продолжала:
— Врач разрешил вам ехать, и вы можете спокойно отправляться в путь.
Я удивленно посмотрел на монахиню, стараясь разгадать ее мысли. Но тень от токи скрывала ее лицо, и оно по-прежнему оставалось непроницаемым. Стараясь говорить тоном еще более высокомерным, чем она, я сказал, растягивая слова:
— Когда я должен уехать?
— Когда хотите.
Сестра Симона собиралась уйти, но я жестом остановил ее:
— Послушайте, сеньора!
— Что вам угодно?
— Я хочу проститься с девушкой, которая ухаживала за мной в эти печальные дни.
— Она больна.
— И ее нельзя увидеть?
— Нет, в кельи входить запрещено.
Сестра Симона уже переступила было порог, но потом вернулась и, снова войдя в комнату, закрыла за собой дверь. Прерывающимся, дрожащим от негодования голосом она сказала: