Сосед по Лаврухе
Шрифт:
Ситуация, когда честные, благородные по одну сторону баррикад, а по другую — отпетые злодеи, не всегда однозначна. Все вроде бы ясно, но вдруг возникает чувство неловкости — и растет. А потом настигает стыд, и хотя время прошло, не получается от него отделаться. Так случилось со мной.
Не потому, разумеется, что не к тем примкнула: не к путчистам же! Но оказаться в толпе, преследуемой, гонимой — это одно, а в возбужденной, жаждущей крови низвергнутых — совсем другое.
Что бы было, кабы было — не знаю, нет охоты гадать. Но трагедия за три дня в фарс обратилась, может быть, нами заслуженный.
А я, помню, примчалась в те эпохальные, казалось, дни, в редакцию «Советской культуры», официально числясь в отпуске: зачем, спрашивается? Но сердчишко забилось, увидев, что на стоянке полно машин. Опоздала? Один ракурс, ликующий: «Победа за нами!» И другой, в тот момент не отчетливый: ну а где же, дура, ты?
В газете, ясно, никто не работал. И на улицах праздник шел, сшибали памятники с постаментов. Мне их было и тогда не жалко, не жалко и теперь. Не в этом дело, а в податливости, жалкой, гнусной, энтузиазму разрушения, не соображая, и не считая нужным соображать — ради чего?
Не работали, но и в комнатах, и в коридорах народу набилось — не протолкнуться. Тут я сообразила, как без связей, симпатий, за кофе, в курилке наработанных, может вдруг сделаться неуютно. Меня, правда, не сторонились. Ничья, но и не чужая, не опасная. За долгие годы уж в одном точно смогли раскусить: карьеру не делала и не сделаю. Поэтому моего присутствия не стеснялись, обсуждая то один план, то другой.
Ну что, я отметилась, так сказать, и отправилась восвояси. Без особых прозрений: в такого рода вопросах и до того обходились без меня. Но ошиблась. Мне тоже нашлась роль, и, можно сказать, ключевая. Сродни той, что была определена тому, кто остался навсегда в истории человечества и повесился в Гефсиманском саду.
Предложение я выслушала, не удивившись. Верно, накапливалось исподволь, что когда-нибудь кол-лек-тив достанет и меня. Час настал. Мне, именно мне, вменялось сообщить главному редактору просьбу — прошение что ли, и от кого, от подданных? — чтобы он сам, добровольно, подписал отречение, то бишь заявление об уходе с поста.
«Хороший мужик, — я услышала, — но понять должен: ведь из бывших он, „цэковец“. Не хочется грубо, и ты тут должна деликатность проявить. Газета — вот что самое важное, и для него тоже. Тут нажми, взови к лучшим чувствам. Без смены руководства мы все пропадем». И с улыбкой, точь-в-точь как когда-то Романов: «Ну ты справишься, ты найдешь слова, как-никак „золотое перо“».
Собрание общередакционное было назначено на десять утра, а уже в девять я сидела в приемной, обжигаясь чаем, предложенным мне Тамарой, как бы обдумывая предстоящую речь, а на самом деле пребывая, одеревенев, в полной тупости.
«Хороший мужик» ни душевно, ни внешне не пробуждал моего интереса, и, встретившись на улице, я бы, пожалуй, его не признала. У него в кабинете не смотрела ему в лицо, а только в текст, где его карандаш гулял, строчки, абзацы вымарывая. Если с его стороны оттенок покровительства и просачивался, то скрипучий голос, хмыканье, мешали мне это уловить. Да и знала я такую породу людей, такую выучку, когда все эмоции, если не уничтожены, то настолько обузданы, что кажется их нет вообще.
С Тамарой, Людой, Верой из машбюро у меня было больше общего, чем с ним, уезжающим обедать в ЦК, хотя в газете два буфета имелось, для бар и для челяди, но в ЦК лучше, конечно, кормили. Да и что там, хотя в коллектив здешний я не вросла, но за двадцать лет сжилась и с этим зданием мрачноватым, и с остановкой троллейбуса, с деревьями в проходном дворе, и, будучи консервативной в привычках, поняла, что этим всем дорожу, и своим местом здесь, куда пришла со студенческой скамьи.
Такие мои не то чтобы мысли, а настроение скорее, оборвал вскрик Тамары: «Ой, в аварию попал! В служебной-то машине отказали, сам сел за руль и врезался! Позвонил, что опаздывает к собранию, но чтобы ждали».
И ждали. Когда вошел, в кепке, в топорщившемся плаще, я его не узнала.
Взмокший, красный. Меня подтолкнули следом за ним в кабинет. Нас было четверо, делегированных, но говорить предстояло мне.
Сидеть или встать? — вот что меня занимало. И тут он взглянул затравленно, учуяв, верно, как зверь, с чем мы пришли. «Погодите, пробормотал, — тут, знаете, с дачи еще выселяют, к вечеру надо освободить. Не знаю за что хвататься. — Помолчал — И как сказать, объяснить внучке…»
Все молчали, потупившись. Но мне некуда было отступать, я обещала, взяла на себя обязательства — и отчеканила все, как по-писанному.
Он сказал: «Понял, дайте подумать. Увидимся на собрании, верно, собрался уже народ».
Конференц-зал гудел, только места, где начальство обычно рассаживалось, оставались пустыми. Вошли разом, строем, «хороший мужик» впереди. Объявили повестку дня, обсуждался вопрос за вопросом, как ни в чем не бывало.
Президиум и аудитория — будто сообщающиеся сосуды, обо всем что ли договорились? Не ворошить, забыть, простить все друг другу. И не было тех трех дней в августе, вообще не было ничего.
Я это еще не осознав, почувствовала. И вскипела. На собрании выступать никто меня не уполномочивал, тут уж была моя собственная инициатива. И с каждой фразой ощущала кожей, как сидящие рядом отстраняются от меня, словно от зачумленной. Но меня понесло и то, что с трудом выжималось в кабинете, тут, как картечь, вылетало, стремительно, беспощадно. Ко всем, и к самой себе.
А после услышала, что, видимо, заслужила. Возмущение, как человек, столь многими привилегиями пользующийся, чьи материалы забили газету, да на целые полосы, смеет такую неблагодарность выказывать, без стыда, у всех на глазах… Оратор сменял оратора, в абсолютном единодушии, точно сговорившись.
Ну что ж, — я сказала, надеясь, что не все различают как у меня стучат зубы, — в таком коллективе я не останусь. Из президиума донеслось знакомо скрипучее: «Пожалуйста, можете написать заявление об уходе, мы ваше желание удовлетворим».
Вскочив, выбежав из зала, подождала немного за дверью, но вслед за мной не вышел никто. И вдруг наступило облегчение. Почти эйфория: ничья я, снова ничья! Сбегала по лестнице с пятого этажа, ликующая идиотка. А может быть нет: наоборот, может быть. Ведь опыт, любой, даром, из чужих рук не дается.