Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
«Самое общее из того, что мило человеку, и самое милое ему на свете — жизнь, ближайшим образом такая жизнь, какую хотелось бы ему вести, какую любит он, потом и всякая жизнь, потому что все-таки лучше жить, чем не жить…»
— Как это здорово! — не выдержав, кто-нибудь восклицал. — И как это правильно: лучше жить, чем не жить…
— Да, но по-разному ведь и жить можно.
Чтение прерывалось и возникали споры, жаркая словесная перепалка.
— Друзья, друзья, да перестаньте же, послушайте дальше!.. Нет, вы послушайте, как верно подмечено: «Кроме воспроизведения, искусство имеет еще другое значение…» Слышите? «…искусство имеет еще другое значение — объяснение жизни… В этом смысле
Чтение было закончено далеко за полночь. Но расходиться никому не хотелось, спать тоже никому не хотелось, и, не сговариваясь, друзья отправились бродить по ночной Москве.
Наряжены мы вместе город ведать,Но, кажется, нам не за кем смотреть:Москва пуста…— Ах, как это хорошо, друзья, что мы вместе! А пока мы вместе — не быть ни Москве, ни Петербургу, ни России пустой… Потому что Россия — это мы с вами, друзья.
— Ого, куда закинул! Ну Перов…
— Друзья, да ведь и Чернышевский об этом же говорит: от самого человека зависит, до какой степени может быть наполнена его жизнь прекрасным и великим. То есть от каждого из нас. А если нет в твоей душе божьей искры, глубоких чувств и мыслей, так и все вокруг покажется серым, ничтожным, никчемным.
Улицы были едва освещены, фонари светились тускло и матово. Шаги и голоса друзей гулко разносились в темных пустынных переулках. Шишкин молчал, хотя и был взволнован не меньше других. Он вспоминал, как несколько дней назад, когда он вернулся из Сокольников расстроенный и подавленный, Мокрицкий говорил ему: «Природа совершенна, и нет надобности ее улучшать, даже в рисунке». И вот об этом же говорит Чернышевский: лучше, чем в действительности, невозможно представить природу. Тогда зачем же искать, мучиться, создавать; а вернее, воссоздавать уже готовое?
— Ничего не надо придумывать, — как бы уловив мысли своего друга, сказал Гине. — Помните, как там сказано: жизнь так широка и многостороння, что в ней без труда можно найти досыта всего. Знай ищи, не ленись! — добавил он от себя.
— Придумывать, возможно, и не надо, а думать следует, — подал голос Шишкин. — При самой совершенной технике мы не в силах передать абсолютной правды. Природа богаче нашего воображения, потому что… — Он поколебался, раздумывая. — Потому, наверное, все-таки, что не мы создали природу, а природа создала нас.
— Значит, по-твоему, — спросил Гине, — человек не самое разумное существо в природе?
— Самое разумное в природе — гармония.
— Но человеку многое подвластно.
— Многое, да не все.
— А природа?
— Я ж тебе сказал: человек неотделим от природы. — Он опять задумался надолго, шел молча, решая, наверное, для себя в уме очень важную и нелегкую задачу. — И потому, мне кажется, нет одинаковой природы, — сказал он, — хотя везде она по-своему, может, и прекрасна… В Подмосковье такие леса, у нас в Закамье — такие. Я уже не говорю об итальянских или французских лесах…
— А ты их видел, бывал там, в итальянских-то или французских лесах?
— Не бывал. Но уверен: природе, как и людям, присуще свое, национальное.
— Что, что, повтори? — смеясь, спросил Гине.
Шишкин не стал повторять.
Ознобишин только изредка вставлял слово, и трудно было понять, на чьей он стороне. Петруша Крымов и вовсе старался не спорить, а дожидался, когда спор кончится, и тогда станет ясно — где право, а где лево. Он был мил, простодушен и не имел какой-либо твердой собственной точки зрения. Зато Шишкин был упорен в своих мыслях и нелегко с ними расставался, даже если они в чем-то и были ошибочны. И он впервые пришел к неожиданной и новой для себя мысли: отчего такие превосходные живописцы, как Сильвестр Щедрин и Михаил Лебедев, оставляют его холодным и равнодушным — они воспроизводили красоты итальянского, а не русского пейзажа, полагая, видно, что красота не суть национального характера…
— Красота есть всегда красота! — уже кричал, размахивая руками, Гине. — И мне совершенно неважно, где написан пейзаж — в Булонском лесу или в Сокольниках. И характер тут ни при чем. Важно, как это сделано. Мастером или ремесленником. Да, да!
— Да будет вам, — взмолился Ознобишин. — Вашему спору не видно конца. Глядите, уже рассвело!
— Наш спор решит время, — буркнул Шишкин.
Они и вправду не заметили, как наступило утро, ясное и свежее, и небо, по которому словно слегка провели огромной кистью, нежно розовело, светились окна в каменных домах Замоскворечья. Друзья были одеты легко, и утренний озноб пробирал их. Они повернули и зашагали, заторопились обратно. На Каменном мосту, грохоча колесами, их обогнал ранний экипаж, запряженный парой лошадей. От реки поднимался сырой, тягучий пар. Кони отфыркивались. Друзья чуть посторонились. Из пролетки весело, с усмешкой глянул на них красивый, отлично одетый молодой человек, совсем юноша. Они еще не знали, что судьба вскоре столкнет их с этим человеком, и что человек этот, богатый московский купец Павел Третьяков, как и они, уже связал себя с искусством, еще год назад купив несколько картин голландских мастеров. А еще через год в его коллекции появится и первая картина русского живописца Шильдера…
Они проводили глазами пролетку и двинулись дальше, согреваясь на ходу. Пока добирались до Мясницкой, взошло солнце, и все вокруг ожило, засветилось, влажно заблестели мостовые и крыши домов. Сладко пахло первой зеленью молодых лип. Прозрачный, кисейно легкий туман плыл над Москвой, над золотыми куполами соборов и кремлевскими башнями. И каждый из них по-своему, наверное, думал в ту минуту о том, что самое прекрасное все-таки — жизнь! Они были молоды, очень молоды, и жизнь казалась им неисчерпаемой и бесконечной.
Мокрицкий, беседуя как-то со своим учеником, улыбнулся и вдруг сказал:
— Да вы, мой друг, уже вполне сложившийся художник, я имею в виду не технику рисования — этому вы всю жизнь будете учиться, — а ваше отношение к творчеству.
Это была последняя их весна, и оба чувствовали и понимали — предстоит расставание. Аполлон Николаевич с грустью и сожалением говорил, как всегда, при сильном волнении заметно заикаясь:
— Т-теперь я вам не нужен. Н-ничему уже н-нау-читься вы у меня не сможете. И, пожалуйста, не смотрите на меня такими глазами — я говорю правду. И в училище вам больше нет надобности оставаться. Вы м-можете и должны п-поступить в Академию. Но, мой вам совет, больше п-полагайтесь на себя, на свой талант. Он у вас есть. И немалый. Берегите его.
— Спасибо, Аполлон Николаевич, — растроганно сказал Шишкин. — Я вас никогда не забуду. Спасибо дам за все! Если бы не вы…
— Если бы не я, — твердо возразил Мокрицкий, — вы все равно бы стали художником.
А жилось Ивану в ту пору, как и большинству его товарищей, нелегко, безденежье было частым. Отец почти не помогал, дела у него с каждым годом шли все хуже и хуже — продал мельницу, барка осталась одна, да и та всю осень простояла без дела. Но письма от отца приходят бодрые, веселые: затевает на Чортовом городище раскопки, московский археолог профессор Невоструев заинтересован и всячески способствует…