Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
— Каждому свое, знамо… Баба вот у меня померла от глотошной. Третьего дня похоронили. Шестеро ребятенков осталось…
«Ну вот, — думал потом с горечью Шишкин. — А я с ним об искусстве… А для него искусство — беду побороть, из нужды вырваться, шесть ртов накормить… Да ведь и не он один такой, большинство людей заняты делом, да-алеким от искусства, смотрят на занятие наше, как на досужее безделье. Господское дело в руках…» Иван с усмешкой посмотрел на свои крепкие, по-крестьянски грубоватые ладони. Хотелось поговорить с кем-нибудь, излить перед кем-нибудь
Учитель встретил его, как всегда, приветливо и, выслушав сбивчивый рассказ, заметил:
— Насколько я понял, вы до сих пор не уяснили своего художнического назначения. Это печально.
— Да не в том дело, Аполлон Николаевич, не в том!
— В чем же?
— Я давно убежден — художник должен быть с чистой совестью и с чистыми помыслами…
— Этого мало, художник должен твердо знать, — сердито и резко сказал Мокрицкий, — чего он хочет. А вы забиваете голову всякой чепухой и не думаете о главном.
— Это не чепуха, — обиженно сказал Шишкин. — Что же, по-вашему, главное?
Мокрицкий помолчал, по привычке меряя быстрыми шагами кабинет. Он был озабочен, строг и пышные усы его слегка обвисли.
— Природа складывалась миллионами лет, — сказал он, быстро взглядывая на Ивана, — она совершенна, и нет надобности улучшать ее. Тем более в рисунке. Но человек далек от совершенства. Так не в том ли и назначение художника — раскрывать красоту земли и тем самым вызывать в душе человека ответное чувство. А значит — способствовать совершенствованию души человеческой. Разве есть что-нибудь выше этой задачи?
Шишкин уважал своего учителя, верил ему, но сейчас в нем поселился некий дух противоречия. Он вздохнул и с сомнением покачал головой:
— Все это так, но многие ли смотрят картины? Да и кто смотрит — опять же вопрос?
— Друг мой, — сказал Мокрицкий, — сегодня немногие, а завтра… Надо смотреть вперед. А главное — работать. Я верю, вы станете художником. Настоящим. Если, конечно, — он улыбнулся ласково, ободряюще и тронул Ивана за плечо, — если, разумеется, не будете забивать голову всякой чепухой.
И хотя Иван ушел от учителя успокоенный и ободренный, в глубине души, как заноза, осталась непонятная, глухая обида. Он, как и прежде, много работал, но иногда вдруг останавливался, глубоко задумываясь, и мысленно возражал: «Нет, нет, это не чепуха…» И словно стремясь дать выход своим душевным терзаниям, за несколько дней сделал акварельный этюд «Крестьянин и разносчик», о котором похвально отозвался даже сам Скотти, уже не говоря о других. Шишкина хвалили за умение тонко передать характер, ярко нарисовать типичную жанровую сцену, за что-то еще, и он, конечно, был доволен и рад. Но никому на свете и никогда бы не признался, что его побудило написать эту акварель. Как-то он даже подумал, что было бы, наверное, очень славно разыскать старого своего приятеля, однорукого пастуха со странным прозвищем Леший, и подарить ему этюд… И в то же время понимал: не в этом нуждается однорукий. Хотелось помочь ему, но как и чем — Шишкин не знал.
…В ту весну он не только много и упорно рисовал, но много читал и размышлял. Чаще всего с Гине и Ознобишиным они отправлялись на Ильинку к Вульфу, у которого можно было по дешевке купить разные книги и всласть наговориться об искусстве и поэзии. Старику доходил седьмой десяток, но держался он бодро. «Книги для меня лучше всякого лекарства, — говорил он. — Без них я, молодые мои друзья, давно бы зачах».
Однажды теплым майским вечером, как и обычно, друзья отправились на Ильинку. Вульф встретил их с подчеркнутой вежливостью и заговорщицки-загадочно поинтересовался:
— Ну-с, молодые мои друзья, вас, как водится, интересуют новинки или что-нибудь этакое в духе Эзопа? — И, не дав им рта раскрыть, продолжал: — А вы что-нибудь слыхали о Чернышевском?
— Да так, кое-что…
— А вот этого-то вам и нельзя не знать, будущие живописцы! Непростительно! Я сожалею, что не могу вам предложить «Диссертацию» господина Чернышевского. Но советую непременно разыскать.
— Да где же, Харитон Андреевич, мы ее разыщем?
— А это уж ваше дело. Постарайтесь. Тиражом она вышла маленьким, всего четыреста штук. Но, думаю, найти при желании можно.
Друзья подозревали, что книга эта у Вульфа есть, есть, да не про их честь, если тираж и в самом деле такой ничтожный. Но ведь можно же найти, должны они ее найти, эту книгу.
— А я вот что думаю, — сказал Шишкин. — Аполлон Николаевич непременно имеет книгу, он не пропускает ни одной новинки, имеет на все свой взгляд… Да и связи у него, сами понимаете, не нашего порядка.
— А кто такой Чернышевский? — спрашивал Ознобишин. — До сего дня ничего о нем не слыхивал… Ты, Иван, выведай у Мокрицкого все, что можно. Любопытно все же, братцы… И я теперь не успокоюсь до тех пор, пока не подержу в руках книгу…
На том и уговорились — Шишкин, поскольку он в самых близких отношениях с Мокрицким, должен был пойти к учителю и упросить его дать книгу. Хотя бы на день. Или даже на одну ночь.
И вот Мокрицкий вручил Шишкину, как некую награду, небольшую брошюру. Иван в первый момент даже разочаровался: он ожидал увидеть солидный том. Столько разговоров было!.. А тут и читать-то нечего, можно проглотить за каких-нибудь два-три часа. Но Мокрицкий, словно угадав мысли ученика, заметил: «Мал золотник, да дорог».
Дома, в Харитоньевском переулке, в тесной каморке под чердаком, Шишкина ждали друзья. Он явился веселый, возбужденный, положил книгу на стол, сообщил:
— Прежде всего, друзья, о Чернышевском… Двадцати семи лет от роду. Был учителем в Саратове. Теперь живет в Петербурге. Но лучше давайте прочтем, сначала чтение, потом разговоры…
Читали вслух, по очереди. В ночной тиши звучал голос то Шишкина, то Гине, Ознобишина, Перова… И слышно было, как стучит собственное сердце, как звенит эта тишина, прерываемая лишь одним голосом. Казалось, Чернышевский подслушал их мысли и высказал то, что так или иначе волновало каждого из них.