Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
Спустя почти сорок лет, уже будучи зрелым и признанным мастером, Шишкин попытается изобразить кусочек моря. Они с художником Боголюбовым, внуком Радищева, путешествовали тогда по Крыму, дышали морским воздухом, изнемогали под южным солнцем и время от времени брали кисти и краски… Юг не привлекал Шишкина, чужд был ему, непонятен. Этюд получился неудачным, по мнению самого Шишкина, море вышло мертвым, безликим и больше уже никогда не появлялось на его полотнах.
Но Шишкин тогда уже твердо стоял на ногах и к неудаче отнесся спокойно…
Каково же было ему сейчас, двадцатилетнему парню, приехавшему в Москву из
Двадцатилетний Шишкин старался понять, в чем же секрет Айвазовского, но только годы спустя уяснил для себя, что любое талантливое произведение — по-своему загадка. И в этом прелесть его и сила, непреходящая ценность. Проходит время, и все новые и новые поколения стремятся разгадать эту тайну и каждый раз открывают для себя нечто новое, неповторимое.
Разгаданное никого не интересует.
Иван устал. У него разболелась голова. Он хотел освободиться, уйти от Айвазовского, забыть о нем хоть на время, отдохнуть, однако знал наперед, что сделать это не в силах, что не раз еще мыслями будет возвращаться к нему, искать суть и разгадку его страстной, фантастической живописи. Искать не для того, чтобы объяснить в конце концов Айвазовского, нет, скорее для того, чтобы понять себя самого, найти в себе силы на этот поиск.
Иван пошел к выходу и у самой двери столкнулся с Гине. Встреча была столь неожиданной, что он глазам своим не поверил, обрадоваться не успел.
— Саша! Бог мой, да откуда ты взялся-то?
Видно, и на Гине встреча с другом по казанской гимназии произвела не меньшее впечатление. Оба стояли, ошарашенно глядя друг на друга, тихонько посмеивались, трясли друг друга за плечи.
— Как ты здесь оказался?
— А ты?..
— Приехал вот с зятем, мужем старшей сестры. Решил попытать счастья. Хочу в училище поступать.
— Хм… — усмехнулся Гине. — Какое совпадение. И мне кажется, что мое счастье где-то здесь… на Мясницкой. Тоже вот решил поискать. Давно приехал?
— Вчера.
— А я смотрю и глазам не верю: ты или не ты? Ого-го, сколько ж это мы не виделись!.. Ну, здорово, братец.
Друзья обнялись неловко, расцеловались.
— Значит, вместе?
— Вместе.
— Кого-нибудь из наших еще встречал?
— Нет. Как уехал, так с тех пор никого не видел.
— Ну дела!.. Послушай, Иван, а не боишься, что не примут? Это тебе не учитель Петровичев, «Острей карандаш затачивай», тут посерьезнее…
— Страх не лучшее средство в достижении цели, — улыбнулся Иван. — Волков бояться — в лес не ходить.
— А если все же не примут, что будешь делать?
— Об этом я и говорить не хочу — примут не примут. Ты еще не был на выставке? Сходи, посмотри на Айвазовского… Вот мастер!..
И сам он еще не раз приходил в этот зал, простаивал у картин Айвазовского часами. Странное чувство рождали у него эти картины. Иван смотрел на море Айвазовского,
— Хитрый старик, этот Айвазовский, — сказал однажды Гине. — Пишет, как бог. Лагорио рядом с ним жидковат.
— Да ведь Лагорио совсем еще молод, — вступился Шишкин. — Хотя и Айвазовский далеко не старик… Тридцать пять лет. Дай нам бог к этому возрасту достигнуть хоть половины того, что он сделал…
— Дай бог, — задумчиво согласился Гине.
— А знаешь, о чем я думаю? — спросил Шишкин. — Да все о том же: если море и горы так хороши на картинах, разве нельзя столь же превосходно писать наши закамские леса, реки, небо и воздух? Ведь это же невозможно, как было бы хорошо! А?.. Или ты не веришь в это?
Гине пожал плечами и ничего не сказал, задумался.
Позже Иван увидел картины швейцарского пейзажиста Калама, и они поразили его своей доступностью и ясностью.
— Ты только подумай! — говорил он Гине. — Это же лес, ручей в лесу… И ничего больше. Так все просто, а вместе с тем все живет и дышит… А воздух, воздух-то какой!.. А?.. Саша… знать, не боги горшки обжигают… Не боги. Этак и мы с тобой… А? Попробуем?..
Он соблазнил Гине, и они отправились в Сокольники.
— Пустая затея, — ворчал Гине. — И чего тебе дался этот Калам?.. Для него пленэр — сама жизнь. Оттого и картины его живут, радуют глаз. А мы жалкие подражатели.
— Подражать природе не зазорно, — ответил Шишкин. — Природа, Саша, всем началам начало. Как же мы, будущие художники, можем ее обходить?..
— Возможно, ты и прав, — сдался Гине. — Только нам еще рисунок освоить как следует надобно…
— И карандаши научиться затачивать, — засмеялся Шишкин. — Эх, Саша, да я сейчас готов день и ночь не выпускать из рук кисть или карандаш!.. Это же такое счастье — рисовать.
День выдался тихий, теплый. Солнцем было озарено, насквозь пронизано сосновое редколесье. И сами Сокольники чем-то напоминали елабужскую Красную горку. Сосны стояли высокие, темностволые. Мягко пружинила под ногами сухая прошлогодняя трава. Пахло хвоей, гнилью перестоявших грибов. Стучал над головой дятел. Мычали на Лосином острове коровы. Носилась в воздухе прозрачная липкая паутина.
— Ты, Гиня, напрасно идти не хотел. Посмотри, как хорошо здесь. Ну признайся, самому ведь нравится? А вон те сосны прямо так и просятся на бумагу…
Он говорил не глядя на своего друга, даже не замечая того, что Гине отстал и не слышит его, а сам уже достал бумагу и карандаш, ощущая в руках привычную дрожь…
Рисунки вышли так себе, не ахти, но разве в том суть. Вечером, вернувшись домой, на квартиру, Шишкин сел за стол, взял чистую тетрадь, подаренную ему Дмитрием Ивановичем Стахеевым перед отъездом, и задумался: вот и его жизнь, как эта тетрадь, еще, по существу, не заполнена, только-только открыта, и первые строки, как первые тропы, ложатся прямо и убористо. Шишкин торопливо записал: «Природа есть единственная книга, из которой мы можем научиться искусству».