Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
Работал Шишкин упорно и в первые же месяцы превзошел многих своих соклассников. Гине подшучивал: «Ты, Ваня, скоро достигнешь профессорского уровня». Но более всего Шишкина обрадовала похвала одного из самых авторитетных и уважаемых преподавателей училища академика Рабуса. Он был строг, суховат и педантичен, этот обрусевший немец, и его не только уважали, но и побаивались. Мнение Рабуса почиталось высоко.
И вот однажды Рабус вошел в класс в сопровождении довольно уверенно державшегося молодого человека, и оба принялись рассматривать рисунки учеников. Рабус бросал короткие, отрывистые реплики и то и дело поглядывал на молодого, тот был сдержан, улыбчив
Шишкин спиной почувствовал, что Рабус подошел к нему и разглядывает рисунок.
— Обратите внимание, Алексей Кондратьевич, — говорит Рабус, обращаясь к молодому, и тот подходит ближе, останавливается. Шишкин, затаив дыхание, ждет, что же последует за сим — похвала или порицание. — Изрядно. Вполне. Как находите?
— Мне тоже нравится, — говорит молодой. И Шишкин, обернувшись, встречает прямой доверчивый взгляд и отмечает про себя, что по возрасту они, пожалуй, ровесники. Кто же он такой? Шишкин раньше никогда его не встречал в училище. Может, новый преподаватель?.. Только уж больно молод.
— Как вас зовут?
— Шишкин.
— Что ж, — смеется молодой, — фамилия вполне художественная. Запомним.
И как только они выходят из класса, Шишкина окружают товарищи, наперебой говорят, поздравляют с успехом. Шишкин только отмахивался.
— Перестаньте, какой там успех.
— Нет, вы посмотрите, он еще скромничает, — хохочет Гине. — А может, зазнался?.. Ну нет, этого так оставлять нельзя, с тебя, Иван, причитается.
— Да полно тебе, Саша…
— Определенно зазнался.
— Скажи-ка лучше, кто это с Рабусом был?
— Так это ж Саврасов. Он два года назад закончил училище. Говорят, очень талантлив. Рабус возлагает на него большие надежды. А теперь вот и Шишкин… Нет, Иван, видит бог, ты должен угостить дорогих товарищей. Грешно не отметить такое событие. А рисунок твой, если хочешь, не хуже брюлловского…
И надо же было именно в это время, не раньше и не позже, войти Мокрицкому, руководителю портретного класса. Делать ему здесь сейчас было нечего, однако Мокрицкий имел обыкновение появляться там, где ему делать нечего, и в тот момент, когда его меньше всего ждут. Он вошел почти неслышно, и последние слова Гине «не хуже брюлловского» им были схвачены, можно сказать, на лету. Класс замер в ожидании: что-то будет? Все знали, как Аполлон Мокрицкий боготворил Брюллова, у которого он учился, в мастерской которого работал вместе со своим другом Тарасом Шевченко, в той самой мастерской, где бывали Пушкин, Жуковский, Гоголь…
— Т-так, — многозначительно молвил Мокрицкий, оглядывая притихший класс. — К-кто же это из вас, позвольте спросить, т-творит не хуже самого Брюллова? — заикаясь сильнее обычного, иронически он спросил и остановился за спиной Шишкина, как раз на том месте, где только что стояли Саврасов и Рабус. Невысокого роста, крупноголовый, с прищуренными острыми глазами, с роскошной гривой волос, Мокрицкий был похож на рассерженного льва. Глянул на рисунок и ткнул пальцем в правый угол.
— А в-от здесь… к-как вы находите?
Шишкин молча пожал плечами. Тогда Мокрицкий выхватил у него карандаш и одним взмахом — раз, раз! — выправил рисунок. И резко повернулся, возвысив голос, заговорил:
— Что касается Брюллова… Карла Павловича… учителя моего, — тут он сделал паузу, как бы желая убедиться, сколь должный эффект производят его слова. — Т-так вот… что касается Брюллова, то даже итальянцы умели ценить его и преклонялись перед его божественным даром. А вы?.. Х-хотел бы я видеть среди вас мастера, подобного великому Карлу…
Он смолк, хотел сказать еще что-то, но раздумал, махнул рукой и твердо прошествовал к двери, обиженный и гордый.
Класс некоторое время безмолвствовал. Поскрипывали не очень уверенно по бумаге карандаши. Потом кто-то тихо, с сожалением сказал:
— А рисунок-то, братцы, он испортил.
И тут прорвалось. Зашумели, заговорили враз, кто защищая, а кто осуждая поступок Мокрицкого, считая его недостойным художника.
— Нет, вы представляете, господа, — слегка грассируя, горячась, говорил красивый, с холеным лицом юноша, фамилию которого Шишкин никак не мог запомнить: не то Штильфельнбок, не то «фон» с каким-то неловким, длинным продолжением. — Вы представляете, господа, как это возмутительно! Ведь только что Карл Иванович Рабус, всеми уважаемый академик, отметил достоинства рисунка, а этот… этот, с позволения сказать, портретист… Да чего он сам-то создал? — Штильфельнбок сделал рукой изящный жест и усмехнулся. — Пять портретов за всю жизнь. Да и те сомнительного достоинства.
— Как вам не стыдно? Какое вы имеете право? — сказал Шишкин, встал и вышел из класса. В коридоре он постоял, поджидая Петрушу Крымова и Гине, задумчиво глядя в окно. Кто-то тронул его за локоть. Шишкин обернулся. Мокрицкий смотрел на него ласково, с улыбкой, как будто и не он только что разносил в пух и прах его рисунок.
— Вы, друг мой, будьте выше мелких обид, — сказал Мокрицкий. — Может, я погорячился. Но дело не в том. Впрочем, разговор этот не коридорный. Давайте-ка условимся так: вы в самое ближайшее и удобное для вас время зайдете ко мне. Да хоть сегодня и заходите. Вечер у меня свободный. Поговорим. У меня есть кое-какие соображения относительно вашей работы… Она того заслуживает. Поверьте. Заслуживает.
Он пошел по коридору, обернулся и еще раз сказал:
— Так я вас жду сегодня вечером.
Шишкину понравилось в доме Мокрицкого, особенно поразил кабинет, просторный, с высокими лепными потолками, орехово-темными массивными шкафами вдоль стен, полными книг, на столе кипы журналов, газет… Окна большие, с тонкими ажурными переплетами, комната полна света. Шишкин сидел в мягком кресле и чувствовал себя стесненно, боялся сделать какое-нибудь неосторожное, лишнее движение. Аполлон Николаевич Мокрицкий, заложив за спину руки, быстро ходил по кабинету, не замечая стесненности ученика, и говорил как равный с равным.
— Во что мы превратили художественное заведение, кого выпускаем из его стен? Ремесленников безграмотных.
— А Саврасов? — не то напомнил, не то поинтересовался Шишкин, как Мокрицкий относится к любимцу Рабуса. — Говорят, очень талантлив. Вчера он заходил в класс…
— Саврасов художник божьей милостью, — ответил Мокрицкий. — И в том нет нашей особой заслуги. Мы считаем, что художнику, если он обладает божьим даром, достаточно одного — мазать. А что творится вокруг? Чем наполнена жизнь? Знания, друг мой, нужны художнику обширные, разносторонние, глубокие. В противном случае, как я уже сказал, не художник из него выйдет, а ремесленник. Так-то! — Он вдруг остановился, глядя на Шишкина, и улыбнулся. — Э, да я вас, кажется, заговорил. А разговорами сыт не будешь. Давайте-ка чай пить.