Сотворение мира.Книга третья
Шрифт:
Повеяло влажной свежестью, и как бы еще более сгустилась тишина ночи. Лишь откуда-то издалека доносился то ли танковый, то ли автомобильный рокот.
— Движутся, сволочи, — угрюмо обронил Конжуков. — И все на юг, все на юг. Не иначе как прорван там фронт, вот они и лезут в дыру. Должно быть, на Кавказ рвутся.
Дмитрий Данилович тяжело вздохнул:
— Дожили! На своей земле от каждого шороха прячемся, каждого встречного остерегаемся. А им вон все нипочем, — кивнул он назад.
Там, над трактом, смутно вскидывались и опадали длинные отсветы автомобильных
— Открыто идут, гады, — в свою очередь подосадовал Конжуков, — даже фары не выключают…
На крутом склоне холма, густо поросшего терновником, Дмитрий Данилович остановил усталую, взмокшую лошадь, притронулся к руке комиссара:
— Тут придется сойти. Ты, Миша, пока подожди меня.
Осторожно раздвигая колючие заросли терновника, он дважды спускался вниз, перетаскивая в землянку провизию. Лишь покончив с этим, тяжело дыша, сказал Конжукову:
— Пошли теперь вместе, Миша. Держись за мое плечо.
В землянке они зажгли фонарь, осмотрелись. На полу увидели плотно спрессованный слой сухой травы, сквозь который пробивались бледно-зеленые молодые стрелки. В углу стояла ржавая саперная лопата с коротким держаком и валялся такой же ржавый топор. С низкого, покрытого черной копотью потолка свисали космы паутины.
— Ничего, Миша, — подбодрил своего пациента Дмитрий Данилович. — Я переночую с тобой, а утречком сделаю уборку, нарежу тебе серпом свежей травы, родник покажу, и тогда уж расстанемся.
Расстались они на рассвете. Обняв Дмитрия Даниловича, Конжуков сказал растроганно:
— Спасибо за все, отец! И матери передайте мой низкий поклон. Обо мне не беспокойтесь. Тут как на курорте. За неделю сил наберусь и подамся к своим. Если уйду благополучно — возле родника будет лежать пустая консервная банка, а в ней камень. Не говорю «прощайте». Говорю «до свидания». Уверен, что еще встретимся…
По пути домой Дмитрий Данилович нарезал полную двуколку травы. «Если кто спросит, зачем ездил в лес, скажу, что за травой», — рассудил он.
На опушке пришлось переждать, пока по тракту прошел длинный немецкий обоз. Притаившись в кустах, Дмитрий Данилович слышал, как монотонно позванивают тяжелые повозки, видел, с какой важной медлительностью вышагивают огромные толстоногие битюги с куцыми хвостами, вспоминал оставленного в землянке раненого комиссара и с горечью думал: «Далеко тебе, Миша, придется идти! Дойдешь ли? Останешься ли живой?»
Когда позванивание обозных повозок затихло, Дмитрий Данилович поспешно переехал тракт, и первым, кого он встретил, приближаясь к Огнищанке, был Спирька Барлаш.
Приветливо поздоровавшись, Спирька спросил не без иронии:
— По травку ездили, господин фельдшер?
— По травку, — как можно спокойнее ответил Дмитрий Данилович.
— А у нас в деревне новость, продолжал Спирька. — Господин Терпужный изволил из ссылки вернуться, Антон Агапович. Которого товарищи большевики как кулака на Дальний Восток загнали. Живой и здоровый пожаловал, только постарел малость. И без жинки. Мануйловна его померла, царство ей небесное, не дождалась воли.
—
Спирька махнул рукой:
— Какое там теперь правление! Все как зайцы поразбегались. Антон Агапович привселюдно заявил: «За то, что меня разорили и усадьбу мою испаскудили, я из них душу вытрясу. Ни баб ихних, ни детей малых не пощажу…»
Не успел Дмитрий Данилович распрячь лошадь и умыться с дороги, как Терпужный появился у порога амбулатории, опираясь на суковатую палку. Широкоплечий, кряжисты, он казался по-прежнему крепким, только моржовые его усы совсем поседели.
— Ну, здорово, земляк! — прогудел он с прежним самодовольством. — Все ж, слава господу, довелось нам свидеться на родимой земле. Я уж и не чаял дождаться этого светлого дня, боялся, что там, в тайге, и меня закопают рядышком с Мануйловной. А видишь, как славно получилось: пощастило мне в Огнищанку вернуться, счеты кое с кем свесть.
— Вас освободили? — поинтересовался Данилович.
Терпужный затрясся в утробном смехе:
— Я сам себя ослобонил: подался из леспромхоза на станцию, залез в товарняк с лесом и помаленьку покатил до дому. — Он оборвал смех и заговорил уже иным тоном, заскрипел по-стариковски: — До тебя, Данилыч, я пожалиться пришел. Какаясь-то чухачка или же чесотка на меня напала. И руки и ноги чешутся, прямо-таки спасу нет. До крови кожу раздираю…
Пока Дмитрий Данилович готовил ему мазь, Терпужный сидел, зажав между коленями палку, и все похвалялся, как он бежал из ссылки, как ловчил, добираясь в Огнищанку без документов.
— А как там Тимофей Шелюгин? — спросил Дмитрий Данилович о другом огнищанском кулаке.
— Тимоха дурак, — сердито отрезал Терпужный. — Работал до седьмого пота. Книжки да газеты кажен вечер читал, дюже умным хотел стать. Полина его тоже ишачила не хуже самого Тимофея. На работе простыла и дуба дала, вскорости после моей Мануйловны.
— А Тимофей?
— Тимофей все ж таки выслужился перед начальством. Его ослобонили месяца за три до моего побега. Подался в Сталинград, токарем на завод поступил… Он ведь там у нас курсы токарей прошел… Было мне от него письмо. Заверяет, что работой доволен, и радуется, дурило, что койку в общежитии получил…
После ухода Терпужного Дмитрий Данилович долго стоял у окна, размышляя о том, как по-разному сложилась судьба двух высланных из Огнищанки кулаков, которых он хорошо знал, с которыми жил по соседству почти десять лет. Вспомнилось, как колебался Илья Длугач при раскулачивании смирного, работящего Шелюгина и как решителен был в отношении прижимистого, жесткого Терпужного, который в ночь перед раскулачиванием железным чистиком рассек голову своей племенной кобылице Зорьке, чтобы она не досталась колхозу. Дмитрий Данилович порадовался за Тимофея Шелюгина, а про Терпужного подумал: «Видно, правду говорят, что черного кобеля не отмоешь добела. Этот кровосос развернется при немцах, многие от него поплачут, а иные, пожалуй, и на тот свет пойдут».