Современная филиппинская новелла (60-70 годы)
Шрифт:
Оглушительный, не прерываемый ни на секунду шум станков казался Мандо предсмертным воплем ткацкой фабрики. Этот шум о чем-то кричал ему в уши, чего-то настойчиво требовал от него — точно так же, как и лихорадочное биение его сердца, обильный пот, заливающий его лоб, и жар, постепенно проникающий в его кровь. И еще часы — огромные часы, которые, словно широко раскрытый глаз, следили за каждым уголком этой тюрьмы станков: ему казалось, они смотрели прямо на него.
— Друзья… уже скоро! — неожиданно взмыл ввысь голос, покрывший шум станков.
— Мы готовы! —
— Кто против? — властно спросил голос.
— Никого! — прогремело под сводами цеха.
Мандо поднял голову. Лица его товарищей были тверды и решительны. На лицах отражались чувства этих людей: страсть, готовность к борьбе, революционный пыл. В их глазах он видел несгибаемую волю и железную стойкость. Однако сам он испытывал совсем другие чувства, непохожие на эти.
Непрерывно грохочут станки. Ползут бесконечные ленты ткани. Еле-еле движется минутная стрелка на часах. Рабочие испытующе поглядывают в сторону Мандо. А он мучительно размышляет. Его одолевают мысли, которые еще недавно казались бредовыми. Он старается отделаться от них, гонит их от себя, но они возвращаются. Голова гудит…
Постепенно шум станков начинает стихать — он напоминает теперь хриплый стон умирающего. Наконец наступила минута, когда только один станок нарушает тишину — станок Мандо.
Он знал, почему остановились станки. Он знал даже, который час, хотя и не взглянул на циферблат: ровно половина третьего. Этого часа ждали все. Готовился к нему и Мандо.
Мандо огляделся. Рабочие по одному покидают свои места, как если бы наступил конец смены. И каждый, уходя, вопросительно смотрит на Мандо.
— Эй, приятель! У тебя твердолобая башка! — крикнул ему Кадьо, руководитель стачки, к которой они давно готовились. — Ты против всех нас? Пеняй потом на себя!
На миг Мандо растерялся: неужели они все-таки решились? Но потом вдруг сообразил, что их волю, которая так долго вызревала и которая теперь сверкала в их взглядах и отпечаталась на их лицах, — эту волю теперь не сломить!
Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся — перед ним стоял директор фабрики. Мандо выключил станок.
— Ты не с ними? — спросил директор.
— Я не хочу, чтобы мои дети голодали.
— Значит, ты будешь работать?
— Я не могу не работать. В семье я единственный кормилец.
Директор одобрительно кивнул. Конечно, он — Мандо — нужен фабрике. Если остановятся все станки, остановится и фабрика. И тогда многие потеряют работу: закройщики, катальщики, красильщики и даже кладовщики. Пройдет несколько месяцев — и хозяин потеряет бешеные деньги!
— Вот и продолжай работать, — сказал директор. — Я буду платить тебе на пятьдесят песо больше. Даже когда забастовка кончится. Только выполняй норму: пятьдесят ярдов ежедневно. Тогда у нас на складе останется достаточно ткани: пусть забастовка продлится хоть два месяца, заказчики не застанут нас врасплох.
И вновь загрохотал станок Мандо — один во всем цехе. Казалось, он издевается над тишиной. Он словно кричит о желании работать, работать, работать. В такт
— Кровососы! — сказал однажды Кадьо после смены. — Заказов много — вот они и заставляют нас работать и сверхурочно, и по воскресеньям, неделями домой не отпускают, да еще штрафами душат…
— А что мы можем поделать? — прервал его один из рабочих. — Ты же знаешь, как трудно нынче найти работу.
Кадьо сплюнул.
— Ну что ж, вкалывай, пока не сдохнешь! А они будут жиреть. Ведь мы кормим их. А сами что? А сами голодаем!
Ему никто не ответил — все его отлично поняли. И Мандо понял. Конечно, Кадьо прав. Он сказал то, что было у всех на уме. Слишком долго терпят они все эти притеснения. Полжизни они работают здесь и полжизни голодают. Правильно сказал Кадьо: заработка едва хватает на жизнь. Хозяева с каждым годом богатеют, а мы не можем прокормить семьи!
— Взгляни на нашего хозяина, этого Чуа! — продолжал Кадьо. — Нашим потом он заработал себе уже три «кадиллака». А ты и через двадцать лет останешься беднее мыши!
Да, Кадьо говорил сущую правду. И все же Мандо решил не слушать его. Пусть бастует сам Кадьо. А он, Мандо, боится потерять работу. У него жена и трое детей — он должен в первую очередь думать о них. Нет-нет, он не станет бастовать. Он сознавал, что прав Кадьо и его единомышленники. Он сознавал, что поступает подло по отношению к ним. Но у него семья! У других, конечно, тоже семьи, всем тяжело, но… Э, да что ему за дело до всех! Почему он должен идти на поводу у Кадьо и его дружков? Он сам по себе. Ведь никто, кроме него, не позаботится о ребятишках! Он должен выжить, чего бы это ему ни стоило…
Когда часы показали половину пятого, он остановил станок. Постоял немного, привыкая к тишине. Тихо — как на кладбище. И немного не по себе — тоже как на кладбище.
Мандо вышел во двор. Еще издали он увидел у ворот фабрики бастующих рабочих. В руках у них транспаранты. Их взгляды устремлены на него — они как бы поджидают. Ему почему-то стало страшно: перед ним не тусклые, не пустые, как обычно, а сверкающие злобой глаза и сильные руки, сжатые в кулаки. Но сегодня этого уже недостаточно, чтобы заставить его думать по-другому!
Он оглядел двор. Ворота уже близко. Нет, он не передумал. Он будет стоять на своем!
— Мандо! На минутку! — окликнул его Кадьо. Лицо его опалено жаром, крепким рукам тесно в черной коже рукавов.
Мандо медленно подошел. Его тотчас окружили.
— Старина, я ведь предупреждал тебя на днях, — сказал Кадьо. — Не будь же трусом. Ты ведешь себя, как холуй Чуа. Хочешь, чтобы он тебя похвалил?
Мандо поднял глаза.
— Вы можете бастовать. А я отказываюсь. — Голос его был тверд.